Сейчас стало модно заниматься семейной историей, выстраивать генеалогическое древо, разбирать старые письма и дневники, вывешивать на стену фотографии дедушек-бабушек, а кому повезет — пра- и даже пра-пра. Хотя, конечно, несправедливо называть просто модой это прекрасное движение души, эту достройку своего нынешнего «я» через прошлое своей семьи. Занятия семейной историей популярны и в Европе, во Франции это называется «devoir de mémoire» — долг памяти.
Это прекрасно. Это необходимо. Потому что старая песенка о том, что жизнь — это миг между прошлым и будущим, — трактует ситуацию совершенно правильно. Банально? Но мы часто называем, вернее обзываем, банальностью и даже пошлостью то, что нас пугает в своей непреложной истинности.
Придумываем обидные слова — от собственной обиды.
Меж тем как этот самый миг — это «длящееся настоящее», этот present continuous нашего бытия — устроен довольно интересно. Древние греки, а также некоторые древние индийцы представляли дело таким образом. Человек стоит в потоке времени спиной к течению. Он не видит событий, которые мчатся на него в реке времен. Он начинает их ощущать, видеть, обдумывать только тогда, когда волна событий накатывает на него. Именно поэтому древнегреческое наречие «сзади» означало еще и «в будущем».
Волна событий, если продолжать эту метафору, недолго остается рядом, она уносится в прошлое, но мы ее отчетливо видим, потому что она еще рядом с нами. Так что, когда мы глядим вдаль — вдоль течения реки времен, — мы глядим в прошлое. Вот эта часть времени, которая закончилась только что, только что прошла через нас, до которой можно дотянуться нашей свежей памятью, и есть «длящееся настоящее», которое превращается в несомненное прошлое уже там, далеко, когда контуры предметов размываются и накладываются друг на друга.
В общем, расширяя свои знания о прошлом, мы тем самым расширяем свое настоящее.
А настоящие, помогающие жить знания о прошлом, всегда конкретны. Это не учебник истории в последней редакции, одобренной высшими инстанциями. Это история собственной семьи. Своего квартала, города, региона. И вот так постепенно можно будет добраться до истории всей страны, всего народа.
А значит, и до ощущения страны. До осознания себя как народа.
Поэтому нужно восстанавливать семейную память.
Но боже мой, как это трудно!
Особенно нам, в России.
Года полтора назад я разговорился об этом с одним бельгийцем. Речь зашла о поколениях предков. В его ответе прозвучала цифра семь. «Семь поколений? — спросил я. — Ого! Это очень много.
Я могу говорить о четырех поколениях, считая себя самого. То есть до прадедушки. Моя жена в этом смысле счастливее — она знает родственников чуть ли не в шести поколениях».
Бельгиец смутился, вежливый человек, и негромко вымолвил: «Нет… Семь веков, я хотел сказать…» При этом он вовсе не был аристократом, каким-нибудь бароном или графом, ничего подобного. Но — родословная с XIV века. «Как же так?» — «Да сам не знаю. Ничего особенного. Просто у нас хорошо велись метрические книги. Хранились в церквах. До сих пор там хранятся».
Особенность лишь в том, что через его страну столетиями прокатывались разрушительные войны — начиная со Средних веков и кончая Второй мировой. Метрические книги, однако, сохранились. А в нашей стране есть города и села, к которым неприятель и близко не подходил: ни Тохтамыш, ни королевич Владислав, ни Наполеон, ни Гитлер. При этом они выглядят так, как будто их недавно разбомбили…
Однако надо честно сказать: метрические книги, архивы и, главное, семейные истории в России на протяжении веков сохранялись не хуже, чем в какой-нибудь Бельгии и вообще в Европе. Может быть, даже лучше. Тут дело не в каком-то там «неправильном генотипе» русской памяти — стыдно так думать! Дело в катастрофе 1917 года и последующих десятилетий.
Из моих семейных воспоминаний. В раннем детстве я ходил в гости к маминым друзьям, в большую коммунальную квартиру. В этой семье хранилась старинная шпага — спрятанная за шкафом. «Раньше мы ее прятали в глубине дивана, но теперь более спокойные времена», — сказала хозяйка. «Это ваша?» — «Нет, соседская».
Шпага эта принадлежала знаменитому русскому флотоводцу XVIII века, именем которого украшена карта северных морей. В тридцатые годы его единственная наследница, старуха, жившая в соседней комнате, устрашенная судьбой своих сослуживиц, которые полетели со службы, а кое-кто и в ссылку как люди неправильного классового происхождения, эта старуха уничтожила свой семейный архив.
Пергаменные грамоты с царскими печатями она жгла на черной лестнице в железном помойном ведре, предварительно изрезав на мелкие кусочки.
Разорвать не получалось, ибо пергамен прочен — это особым образом выделанная телячья шкура. Изрезала в клочки — боялась, что кто-то вдруг заметит нечто с двуглавым орлом и донесет, что Вера Петровна — «из бывших». Шпагу наша знакомая выпросила у нее под страшную клятву, что не выдаст, у кого взяла. Шпага сохранилась. Царские грамоты улетели в лестничный проем сизым пеплом.
Сколько имен, и славных на всю Россию, и дорогих только своим близким, но равно необходимых истории, упало в эту бездну. В бездну страха оказаться «лишенцем», «поповичем», «кулаком», «из дворян», «из купцов», «из немцев», «из евреев», «из проживавших на временно оккупированной территории», «из репрессированных» и так далее — длинный список категорий, принадлежать к которым было опасно.
Люди скрывали свое происхождение, скрывали названия городов, где родились, выдумывали биографии предков. Расстрелянный красными купец становился умершим от тифа продавцом, например. Но люди не просто страшились репрессий — они еще брали пример с власти, с ее вдохновенной лжи о прошлом, с ее планомерного истребления памяти, начиная от вымарок в учебниках и кончая сиротами в детских домах, не знавшими правды о судьбе своих родителей.
Но нет зла, которое длилось бы сто лет.
Наше зло начало заканчиваться в 1989 году, когда случились первые за 70 лет хоть чуточку свободные выборы с хоть чуточку свободной, а по сравнению со всеми съездами и советами советской поры — с невероятно свободной трибуной. Показательно, что в перестроечном СССР почти одновременно возникли две практически одноименные институции — общество «Память» и общество «Мемориал».
Восстановление памяти оказалось болезненным. «Мемориальцев» обвиняли в завышении масштабов советских репрессий, «памятистов» — в русском национализме, и тех и других — в очернении советского периода.
Всякий раз, когда политическая ситуация хоть чуточку обостряется, начинаются скандалы по поводу прошлого.
Невольно вспомнишь двусмысленное изречение Замятина: «У русской литературы одно будущее — это ее прошлое». Иногда кажется, что такое же будущее у русской политической истории, причем опять же в обоих смыслах, — рыться в архивах Чека и ЦК ВКП(б) и вновь возвращаться к чекистско-большевицкой реальности.
Выход из политической свары довольно прост, хотя требует немалого мужества. Но уже не от государства и его глашатаев с их вечным «мы-то понимаем, но народ нас не поймет». Мужество требуется от каждого отдельного человека, и пусть это станет его личным выбором, его собственным преодоленным страхом и взятым на себя риском: бояться притронуться к семейному альбому, схоронить его задвинутым за давно не раскрываемую энциклопедию или все-таки раскрыть и вглядеться в лица и судьбы предков.
Недавно Владимир Яковлев, создатель и первый редактор газеты «Коммерсантъ», опубликовал проникновенный текст о своем дедушке, который был чекистским палачом, о дедушкиной просторной квартире, которая была реквизирована у какого-то (скорее всего, расстрелянного) купца, об уютном диване, который тоже был у кого-то отнят, и о том, что дедушку спас от смерти Дзержинский, и как теперь с этим жить?
Жить и помнить, вот как. Ведь как просто! Тем более что ситуация Владимира Яковлева в какой-то мере исключительная: большинство палачей той эпохи сами стали жертвами палачей второго призыва. Он пишет, что весь российский народ состоит из палачей (наследников палачей) и жертв (наследников жертв).
Уникальность трехпоколенного российского геноцида, который пережили все наши семьи, на самом деле, увы, не так уж уникальна.
Вся Европа, Азия, Африка и Латинская Америка (про США и Австралию не знаю точно) раскрывает перед нами ту же самую картину. Палачи, колонизаторы или в крайнем случае беспощадные эксплуататоры. Все жители означенных континентов, регионов и цивилизаций — потомки оккупантов и партизан, коллаборантов и сопротивленцев, операторов газовых камер и евреев, помещиков и крепостных, феодалов и сервов, «сахибов» и их рабов, наконец — безжалостных грабителей-фабрикантов и нищих ограбленных рабочих.
Мы тут неуникальны. Но мы упорно называем себя уникальными, и вот почему. Потому что мы до сих пор не разорвали этот кошмарный садомазохистский симбиоз палачей и жертв. Мы все еще боимся бередить прошлое. И в этом смысле мы действительно уникальны, хотя эта уникальность опасна для нации.
Не для ее будущего, а для ее настоящего.
Прошлое, особенно столь недавнее, отдаленное от нас всего на два, много — на три поколения, это и есть наше «сегодня», наше «здесь и сейчас».
Будущего как категории реальности нет. Это фантазм, прожект, агитка, а на самом деле это все равно будет неожиданность. Задача — освоить наше «сейчас», в котором отражено наше «вчера». Без этого «вчера» мы получим зеркало, в котором не отражается буквально ничего, получим предвосхищенную Байроном «тьму без темноты, бездну пустоты… Ни жизнь, ни смерть — как сон гробов, как океан без берегов, задавленный тяжелой мглой, недвижный, темный и немой» (перевод В.А. Жуковского).
В этом мглистом мире нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Но если мы надеемся дожить до завтра, нам придется вновь испытать всю вчерашнюю боль, хотя бы символически, перебирая письма и документы и переосмысливая судьбы наших отцов, дедов и прадедов.