28 августа исполняется 90 лет со дня рождения Юрия Трифонова. Писателя, который вынудил позднесоветского человека посмотреться в зеркало и попытаться разобраться в самом себе.
Прежде чем понять эпоху, ее надо описать. И почти единственный оставшийся ключ к пониманию людей застоя — проза Трифонова.
Жизнеспособность советского общества и тех его элементов, которые почти нетронутыми перекочевали в сегодняшний день, кажется загадочной. Трифонов показал, что никакой загадки нет:
просто люди живут, как могут, в заданных обстоятельствах, как если бы постоянно решали математическую задачу с условиями, сформулированными не ими.
Так большинство жило тогда, так живут и сейчас. Что, собственно, и является простым объяснением тотального конформизма.
Эпохе позднего СССР повезло. Два выдающихся русских романа XX века исчерпывающе описали эту эру, во всяком случае ее городскую культуру. Во «Времени и месте» Юрия Трифонова предъявлены для грядущих поколений люди мейнстрима, а в «Наследстве» Владимира Кормера — антисоветская среда.
И Трифонов, и Кормер — из поколения, навеки обожженного насилием, страхом, несправедливостью. У обоих были репрессированы отцы. Оба рано умерли.
Они не вышли из шинели Сталина, а ушли из нее.
Изживание государственного террора стало конституирующим свойством их поколения, точнее — даже поколений, потому что Кормер моложе на 14 лет. И предметом рефлексии — в прозе.
Трифонов стал бытописателем советского среднего класса, которого вообще, казалось бы, не трогал политический выбор. Зато из быта вырастали моральные дилеммы, в основном возникавшие на почве обладания недвижимостью (повести «Обмен» и «Старик»): к 1960-м-1970-м уже было что передавать по наследству и чем владеть.
Этот класс был зло прозван Александром Солженицыным «образованщиной». Он разрастался, оставаясь социальной основой режима, внутри которого все было «для блага человека, все во имя человека», и в то же время в нем зрела внутренняя готовность к переменам. Которых, в свою очередь, страстно желали герои Кормера — запутавшиеся не меньше трифоновских персонажей во взаимных склоках и моральных вызовах бунтари, метавшиеся в поисках правды почти в буквальном смысле между будуаром и молельной.
«Время и место» — энциклопедия советской жизни. «Наследство» — тоже энциклопедия, но полный свод жизни антисоветской.
У каждой из этих социальных страт свои координаты успеха, свое демонстративное потребление: герои Трифонова рвутся встречать Новый год в ресторане ВТО, герои Кормера стремятся быть ближе к отцу Владимиру, в котором легко угадывается отец Александр Мень.
А советский и антисоветский секс, советская и антисоветская любовь, советские и антисоветские предательства и распад, оказывается, ничем не отличались друг от друга.
Необязательно было быть бунтарем, чтобы сосуд за сосудом, артерию за артерией описать кровеносную систему советского общества, его корни и крону. И ни Трифонов, ни Кормер никому никаких уроков не преподавали, выводов не делали — это была чистая литература. Чтобы обличить сталинизм, достаточно было показать мальчишескую боль, и больше ничего, но именно так, как это сделал Трифонов во «Времени и месте»:
«Надо ли вспоминать о солнечном, шумном, воняющем веселой паровозной гарью перроне, где мальчик, охваченный непонятной дрожью, держал за палец отца и спрашивал: «Ты вернешься к восемнадцатому?»… Надо ли вспоминать об августе, который давно истаял, как след самолета в синеве? Надо ли — о кусках дерна, унесенных течением, об остроконечных башнях из сырого песка, смытых рекой… Надо ли все это?.. Отец Саши не вернулся из Киева никогда. Мальчик Саша вырос, состарился и умер. Поэтому никому ничего не надо».
Надо ли говорить, что глагол «умер» цензура вымарала из «Времени и места»? Свет увидела фраза «вырос и давно состарился».
И Трифонов, и Кормер показали городское общество, общество демографического перехода — из деревни в город. И город у них — подлинный. Чего, как теперь вдруг стало понятно, нельзя было сказать о деревенской прозе, которую боготворила та же самая «образованщина», видевшая в ней правду, хотя это была когда правда, когда полуправда, а когда и миф.
Есть архив, спрессованное время. А есть оживающая память о времени и месте. Археология советского времени — даже и копать глубоко не надо, можно просто снять книгу с полки. Хотите в 1970-й? Пожалуйста:
«В Москве люди ходили в пальто. Шофер такси сказал, что холода и дожди весь месяц, сады померзли, на рынке молодая картошка полтора рубля килограмм».
В 1971-й? Несколько штрихов, стоящих томов исследований по демографии и экономической истории:
«А Москва катит все дальше, через линию окружной, через овраги, поля, громоздит башни за башнями… и по утрам на перронах метро и на остановках автобусов народу — гибель, с каждым годом все гуще. Ляля удивляется: «И откуда столько людей? То ли приезжие понаехали, то ли дети повырастали?»
У нашей эпохи нет своих Трифонова и Кормера. Это не описанное время. Возможно, оно неописуемое.
Но есть ощущение, что и время само пыжится и что-то из себя изображает, и сама литература об этом времени – или мельчит, мигая твиттером, или снобистски брюзжит, усложняя простое и умножая пустые сущности.
Хотя надо всего-то поставить перед постсоветским человеком зеркало. Появятся вкус, запах, тактильные и визуальные впечатления. Такие, например: «Дождь лил стеной. Пахло озоном. Две девочки, накрывшись прозрачной клеенкой, бежали по асфальту босиком».
Где сейчас эти девочки из 1978-го? Бегут ли по асфальту босиком?
Даже о небывалой московской жаре лета 1972 года мы можем узнать исключительно у Трифонова, а кто нам оставил стилистически безупречные свидетельства о дикой жаре 2010-го? А может, и не надо нового отчета, достаточно старого:
«И однажды в конце августа как будто лопнула струна — жара прекратилась… Те, что остались живы, испытали необычайную бодрость и как бы наслаждение жизнью… На третий день все забыли о недавних мучениях — чему помог зарядивший с утра мелкий, сеявший осеннюю скуку дождь».
Мнится, и сегодняшнего постсоцреалистического, постмодернистского, постсоветского постчеловека можно описать романами и повестями Трифонова, его словами, его моральным — да хоть политическим, потому что он тоже моральный — выбором, который он ставил перед своими героями и мрачновато, сквозь толстое стекло очков, наблюдал за тем, как они сражаются с самими собой, и всякий раз терпят поражение, но продолжают жить.
Может быть, и добавлять ничего не надо: как наше время ни кичится своей уникальностью, люди не меняются, даже обстоятельства, дилеммы, развилки те же самые. Возмущался же текстами Юрия Валентиновича редактор из серьезного журнала, выведенный им в рассказе «Вечные темы» из цикла «Опрокинутый дом»: «Все какие-то вечные темы!»
В свои 55 лет, незадолго до смерти, Трифонов закончит «Время и место» словами: «…мы обнимаемся, идем на бульвар, где-то садимся, Москва окружает нас, как лес. Мы пересекли его. Все остальное не имеет значения».
Простая правда о жизни. Как и последняя фраза в неоконченной рукописи последнего романа «Исчезновение»: «Но прошло много лет…»
Прошло много лет, а человеческая природа не меняется, обстоятельства диктуют поведение человека, а потом человек выстраивает вокруг других людей обстоятельства.
Неясны мотивы тех, кто стали хозяевами жизни в 1930-х? Юрий Трифонов все объяснил в своем том же итоговом «Исчезновении»: «Радостное чувство власти, но не грубой, полицейской, а истинной, тайной, имеющей близость к року и божественному промыслу, — тончайшее наслаждение, ради которого единственно стоило бы жить, ибо все прочие оргазмы жизни так или иначе доступны миллионам, как общий городской пляж в Ялте…»
И банальность зла, воплощенная в заурядном, оттирающем скипидаром масляную краску с рук рядовом энкавэдэшнике, который после произведенных обыска и ареста вдруг начинает по-свойски рассказывать: «Я, видишь, с дежурства прямо к теще в Павшино. Жинка у ней сейчас… Всю неделю не виделись. Какой неделю! Больше…»
И тут же рядом — гибель богов. Собственно, вся история ВКП(б) – КПСС — это история распада кланов, сначала обустроившихся в коричневатом рембрандтовском сумраке квартир в Доме на набережной окнами на дробящееся отражение Кремля в Москве-реке, а затем исчезнувших и пожравших друг друга с механической жестокостью термитов.
И никто никогда не замечает распада социальной ткани, который происходит под носом:
«На юге в девятнадцатом кипела какая-то нелепая, веселая жизнь, туда съехалось много интересных людей, артисты, писатели, выходил журнальчик «Донская волна». Рестораны в Новочеркасске были полны. Все уже трещало и рушилось, но люди не понимали…»
Я перечитываю Трифонова насквозь, кроме, быть может, «Студентов», «Отблеска костра» (и ни разу не дочитал до конца книгу творческого кризиса — «Утоление жажды») и статей, раз в пять-шесть лет. Для того чтобы сверить часы — освежить понимание людей не столько советской, сколько постсоветской эпохи.
Трифонову — 90. Много, потому что почти век — это впечатляет. И до странного мало, потому что он описал людей, живших десятки лет тому назад. А оказалось, что предъявил миру нас сегодняшних. И все по той причине, что, как он написал за четыре месяца до смерти, в свой ошеломляюще продуктивный период, когда были закончены «Время и место», «Опрокинутый дом» и летело к концу «Исчезновение», нить одна:
«она состоит из любви, смерти, надежд, разочарований, отчаяния и счастья, краткого, как порыв ветра».