Представим себе, что только сегодня, спустя 60 лет после кончины Томаса Манна, российской публике была бы представлена его новелла «Смерть в Венеции» о пагубной неодолимой любви-одержимости Густава фон Ашенбаха к польскому подростку Тадзио, – едва ли нашлось бы издательство, которое решилось бы опубликовать этот текст без оглядки на то, что сегодня зовется «общественным мнением», переплавленным в готовые формы новых статей УК. Автор – немец, пропаганда однополой любви опять же…
И уж точно не пустили бы в прокат экранизацию «Смерти в Венеции» Лукино Висконти, причем, скорее всего, со скандалом, с публичными холодно-отчужденными заявлениями министра культуры Мединского, прущими напролом твиттерами Милонова, многолюдной пресс-конференцией Мизулиной, флешмобами «Хрюш против» у резиденции посла Германии с публичным уничтожением южнонемецкого сыра и сборника новелл писателя, разжигавшего пожар Первой мировой войны в своих «Размышлениях аполитичного» 1918 года издания.
Недавно, в июне, отмечалось 140-летие писателя, а 12 августа – 60-летие его кончины. Самое время выучить несколько уроков немецкого, европейского и общечеловеческого от Томаса Манна,
который умел эволюционировать и, не отказываясь от своего бюргерского взгляда на мир, занимать трезвую и требовательную по отношению к своей родине позицию.
Во всяком случае, перед лицом того, что он со все возрастающим отвращением называл «почвенническим язычеством», «романтическим варварством», «милитаристским социализмом», «комбинацией власти юнкерства, военщины и тяжелой промышленности, ответственной за две мировые войны», «этой смеси из истерии и затхлой романтики, мегафонный германизм которой есть карикатурное опошление всего немецкого».
Последняя цитата – из статьи, опубликованной в последний год, 1932-й, летнего пребывания Томаса Манна в его доме с коньками на камышовой крыше в Ниде на Куршской косе, где от работы над «Иосифом и его братьями» нобелевского лауреата отвлекали выкрики, доносившиеся из военно-спортивного нацистского лагеря. И персонажи, прогуливавшиеся по идиллическим движущимся дюнам в плавках со свастикой на видном месте и портившие ошеломляющий вид с террасы сквозь сосны на Куршский залив.
Война и национализм, консерватизм, который, по определению писателя, «может ополитизироваться в национализм», – тема, накрепко связанная с Манном, с «Волшебной горой», «Доктором Фаустусом», многочисленными статьями и письмами начиная с 1920-х годов. И гиперактуальная сегодня.
Даже в программе Музея и культурного центра Томаса Манна в той же Ниде – регулярный фестиваль, посвященный опыту осмысления войны с соответствующими современными аллюзиями, нетрудно догадаться какими.
В 1933-м Манн стал вынужденным эмигрантом, а его дом на Куршской косе вскоре символическим образом был опошлен – превращен в охотничью резиденцию Германа Геринга.
К слову, надо отдать должное советской власти: она создала в домике Манна библиотеку, которую я хорошо помню по своему детству – слайду, вставленному в память о 1970-х, на котором мои родители сидят на той самой террасе, читая на балтийском ветру кто «Новый мир», а кто – в тщетной попытке добраться до конца – тетралогию «Иосиф и его братья», такие же голубые, как и журнал, толстенные тома издания 1968 года…
Как обычный человек под влиянием обстоятельств постепенно становится животным националистом, как из заумных философских споров консерваторов и либералов рождается оправдание фашизма и войны, как деградируют семейные кланы и как патриотизм превращает целую нацию в угрозу всему миру –
механика этих процессов волновала писателя.
Как национальное – в случае Манна немецкое – вдруг, перейдя невидимую границу, переставало быть синонимом «духовной чистоты» и легко превращалось в «партийный пароль». Как в результате отказа от либерализма и от неверия в «либеральную фразу» оставался выбор между социальным и национальным, а на выходе получались «обожествленная народность», «утопически понимаемая государственность» – об этом Манн думал и писал, по сути, два десятилетия.
Его письма – фантастическое чтение, потому что в них публицистичность, досада и горечь, спровоцированные тяжестью изгнания его, «хорошего немца», из Германии, сочетаются с поразительной прозорливостью и философскими выводами даже из текущей новостной повестки.
Он не верит ни в какие закаты Европы, в нацистском антисемитизме видит более глубокую катастрофу – отказ от «христианско-античных основ европейской цивилизации», «разрыв между страной Гете и остальным миром».
В год гитлеровской Олимпиады Манн пытается понять, что значит это заигрывание диктатора с миром, и пишет Герману Гессе: «…либо… будет война, либо через несколько лет в Германии сложится обстановка, которая позволит снова распространять мои книги». Однако: «Ничего хорошего из национал-социализма не выйдет. Но моя совесть была бы нечиста перед временем, если бы я этого не предсказал».
Манн умел отделять народ от режима, писал о том, что «нельзя быть немцем, будучи националистом»:
«Не надо же забывать, что большая часть немецкого народа живет в вынужденно немой и мучительной оппозиции к национал-социалистическому режиму и что ужасные преступления… отнюдь нельзя считать делом рук народа, как ни старается их выдать за таковое режим». Это он писал одной своей корреспондентке в 1938 году, призывая не отказываться от изучения немецкого языка.
Но ближе к окончанию войны его отношение к своему народу становится более сложным и, по сути, отчаянным. В «Докторе Фаустусе» звучат эти ноты почти яростного разочарования: а была ли «поступком» позиция – просто остаться в стороне от того, что происходило в Германии? А не была ли нацистская власть худшим, но все-таки по-своему логичным воплощением национального духа? И не являются ли бюргеры, отчужденные от происходивших в стране событий, «хотя ветер доносил до них зловоние горелого человеческого мяса», «соответчиками за совершенные злодеяния»?
Это – тема ответственности. Человек не может стоять в стороне от Зла. Человек не может не нести ответственности за свою собственную деградацию. Возмездие и катастрофа – заслуженны.
Споры на высокогорном курорте в «Волшебной горе» меркнут перед ужасами Первой мировой, перед тяжелым снарядом, «продуктом одичавшей науки», разрывающимся в тридцати метрах от Ганса Касторпа. И роман в 1924 году Манн завершает открытым вопросом: «А из этого всемирного пира смерти, из грозного пожарища войны, родится ли из них когда-нибудь любовь?» В 1947-м, заканчивая «Доктора Фаустуса», Манн переносит действие во Вторую мировую и снова завершает свой шедевр не рассудочным выводом, а, во-первых, вопросом о том, скоро ли Германия, заключившая сделку с чертом, «теснимая демонами», достигнет дна, и, во-вторых, молитвой за несчастную отчизну.
Из немецкого писателя Манн превратился в европейского, а затем благодаря своей эволюции и войне – в общечеловеческого. В сентябре 1945-го нобелевский лауреат пишет письмо Вальтеру фон Моло, писателю, призывавшему Томаса Манна вернуться в Германию. Это письмо о все той же ответственности, на этот раз – интеллектуальной элиты:
«Если бы немецкая интеллигенция, если бы все люди с именами и мировыми именами – врачи, музыканты, педагоги, писатели, художники – единодушно выступили против этого позора, если бы они объявили всеобщую забастовку, многое произошло бы не так, как произошло… Непозволительно, невозможно было заниматься «культурой» в Германии, покуда кругом творилось то, о чем мы знаем. Это означало прикрашивать деградацию, украшать преступление…
Какая нужна была тупость, чтобы, слушая «Фиделио» (Бетховена. – А.К.) в Германии Гиммлера, не закрыть лицо руками и не броситься вон из зала!»
А что потом, после войны, после катастрофы национализма и разделения ответственности с режимом?
Манн сомневается в своей способности предсказывать что-либо, скорее рассуждает и надеется. А одну из мыслей повторяет два раза – однажды в письме и еще раз в «Фаустусе». Герой романа Адриан Леверкюн говорит, что «противоположностью буржуазной культуры, ее сменой является не варварство, а коллектив». В письме французскому германисту Пьер-Полю Сагаву писатель говорит о том, что склонен, будучи «сыном буржуазного индивидуализма», «путать буржуазную культуру с культурой», но «противоположность «культуры» в нашем понимании не варварство, а содружество».
Соломон Апт, словами которого Манн говорит с читателем по-русски, писал, что перевел Gemeinschaft как «содружество», хотя, по его предположению, писатель просто постеснялся употребить слово «социализм». В современной социальной теории, впрочем, Gemeinschaft, общину, противопоставляют Gessellschaft, обществу. Но, кажется, Томас Манн имел в виду вообще другое – превращение культуры из элитарной в массовую. Чуть ниже в том же письме он замечает: «Освобождено будет искусство от пребывания наедине с образованной элитой». И это стало настоящим пророчеством.
В 1945 году Манн предсказал и другой процесс – глобализацию, имея в виду, что спасение Германии – во включении в общемировую историю, когда «национальная обособленность сойдет на нет»:
«Мировая экономическая система, уменьшение роли политических границ, известная деполитизация жизни государств вообще, пробуждение в человечестве сознания своего практического единства, первые проблески идеи всемирного государства – может ли весь этот далеко выходящий за рамки буржуазной демократии социальный гуманизм, за который идет великая борьба, быть чужд и ненавистен немецкой душе?»
Примерно такие же слова можно было произнести о русской душе, когда завершалась перестройка, а Фрэнсис Фукуяма толковал о конце истории.
Можно назвать Томаса Манна утопистом, но он выражал настроения тех лет, когда ровно на этом воодушевлении и на этих принципах и обустраивался послевоенный мир. Не его вина, что тренд был сломан дважды – сначала «холодной войной», а потом после начала эпохи «постконца истории» – событиями 9/11, ИГИЛом, Донбассом и прочими «радостями» постпостмодернистского мира.
По крайней мере, этот великий писатель семь десятилетий назад, сразу после большой войны, нарисовал образ желаемого будущего. Пусть и не достигнутый, но такой привлекательный. Образ, от которого мы все сегодня далеки, как никогда. Восхождение на эту «Волшебную гору» еще только предстоит.