Мы вышли к Днестру возле деревни Нижнюв. Вернее, напротив деревни – она была на другой стороне реки. Только что сошел снег, земля лежала сырая, черная, вязкая. Мост наводили безлунной, пронзительно холодной ночью. У поблескивающей в темноте воды грохотало железо понтонов, скрипели уключины, переругивались солдаты.
В заброшенной, крытой соломой халупе старшина Поляков топил печь. Халупа стояла одиноко, метрах в двухстах от берега, и в темноте ее было видно издалека, освещенную бурым дымом и снопами искр, вылетавших из трубы. Солдаты бегали сюда греться. Печка была раскалена докрасна, а маленькая квадратная горенка заполнена едким, сырым дымом. Но мы все-таки зябли и подбрасывали в потрескивавшую печь ветки, солому, какие-то чурки...
Кончилось тем, что солома на крыше загорелась и халупа, вся сразу, сверху донизу, запылала. Горела она ярко, освещая не только нас, стоявших невдалеке, но и фигуры понтонеров, бегавших по берегу с длинными прогонами на плечах.
Мы испугались. Горящая халупа – прекрасный ориентир для немецких бомбардировщиков, того и гляди налетят «мессершмитты».
Однако не прилетели. Когда поднялось солнце, мост уже был готов. А там, где стояла халупа, вился голубоватый дымок да потрескивала пара догорающих головешек. Солдаты отдыхали в ожидании завтрака. Кто валялся на земле и спал, кто покуривал, дремотно щурясь под лучами весеннего, нежаркого солнца.
Мы, несколько солдат и сержантов во главе со старшиной, поднимались по скользкой глинистой дороге в деревню, стоявшую на взгорье. Надо было подыскать жилье для солдат и офицеров, помещение для штаба.
И вдруг позади раздался взрыв. Обернулись все разом, как по команде, и увидели, как посреди реки взлетает фонтаном вода и тут же, таким же фонтаном, – земля на берегу.
Все-таки прилетели...
Мы бросились к мосту. Не сразу. Какое-то мгновение стояли оцепенев и бессмысленно глядели, как рвутся немецкие бомбы, летят вверх брызги воды, комья земли, куски мостового покрытия. Но оцепенение длилось недолго, какие-то секунды. Мы побежали, скользя и падая на мокрой глине.
Когда мы добежали до реки, все было уже кончено. Бомбардировщики ушли, и только один самолет кружил над мостом, постреливая из пулеметов. Откуда-то, перепачканный в глине, появился санинструктор Пыжиков и, сунув мне пару перевязочных пакетов, исчез. И тут я увидел Сергея Воронина, огромного, добродушного мужика из-под Тотьмы, лежавшего возле полузатонувшего понтона. Левая рука Воронина, перебитая в плече, бессильно свисала, держась на тоненькой полоске материи от рукава. Я почувствовал свою полную беспомощность: перевязать такую рану я просто не мог. Крикнув Воронину: «Сейчас, погоди!» – бросился искать Пыжикова.
На мосту тем временем уже шла работа. Пострадал он несильно: в нескольких местах покорежило настил да кое-где пробитые понтоны осели на дно, река была неглубокой. Но кругом лежали раненые и убитые...
Я едва успел сказать Пыжикову про Воронина, как меня схватил старшина и потащил к повозке, стоявшей невдалеке.
– Помогай! – крикнул он и приподнял за плечи убитого сержанта. Ноги сержанта лежали в воде. Я вошел в воду и взялся за мокрые сапоги. Это был Андрей Кокарев...
Хилый, дрожащий мужичонка, хозяин повозки, стоял рядом, нервно поглаживая лошадиный круп, и с тревогой вглядывался в небо. Мы успели положить на повозку еще двоих убитых, как вдруг он пронзительно вскрикнул и бросился бежать.
– Ложись! – заорал старшина, и я, пробежав немного, упал.
Я лежал, зарыв лицо в пахнущие землей, полусгнившие прошлогодние листья, а у реки, в десятке метров, грохотали взрывы. Я подумал, что тем, кто на мосту, не спрятаться, не укрыться, самолеты летают совсем низко, и никакого прикрытия, кроме жалких счетверенных пулеметов, бессильных перед этими мощными самолетами, у нас нет. Впрочем, это не было связной мыслью, скорее вспышками мысли, страха, ощущения полной и абсолютной беспомощности.
Вдруг что-то тяжелое навалилось на мою спину, перекатилось через меня, снова навалилось и снова перекатилось. Я подумал – конец. Но тут же услышал ржание и понял, что лошадь понесла и по мне прокатилась повозка с убитыми. Я приподнял голову и увидел подпрыгивавший задник повозки, полувывалившееся из нее тело Кокарева, волочащиеся по земле, перепачканные кровью руки...
Бомбежка кончилась. Самолеты улетели. Я поднялся с земли, взглянул на старшину, отряхивавшего землю с шинели, и рассмеялся. Засмеялся и старшина. Показалось очень смешным то, как мы лежали, уткнувшись носом в прелые листья, а через нас неслась вскачь лошаденка и повозка с трупами.
А по мосту уже бегали те, кто остался в живых, что-то латали, исправляли, налаживали.
Шесть раз мы восстанавливали мост, и всякий раз, едва успевали восстановить, – прилетали бомбардировщики и беспрепятственно скидывали на нас свои бомбы. И ни одного нашего самолета. Ни одного.
Через два дня пришел приказ двигаться к Залещикам. В сумерки, погрузив на последнюю исправную машину всех, кто остался в живых, и кран-балку – единственную целую деталь, оставшуюся от двух понтонных парков, мы отправились в Залещики, где располагался штаб бригады.
Утром, уже в Залещиках, меня вызвал к себе капитан Белянский, командир моей роты. Он сидел у окна в поповском доме и пил молоко прямо из глиняной кринки.
– Вот что, – сказал он мне, сделав глоток из кринки, – придется тебе, того, потрудиться. – Он отставил кринку на окно. – Писаря в госпиталь отправили, так что... Там на столе список. Возьми и сочини, что положено... Ну, в общем, чтобы по заслугам получили.
Я взял список. В нем были фамилии тех, кого Белянский, как командир роты, представлял к награде. Как пишутся наградные, я не знал, смутно представлялись какие-то реляции, описание подвигов... Я признался Белянскому, что понятия не имею, как надо такие бумаги писать.
– А ты опиши, как было дело. Ну... пожалуй, чуть покрепче. – И он снова сунул нос в кринку.
В списке было шесть человек. Всех их я хорошо знал. И все они заслужили награду. Трое – посмертно. И от того, как я напишу эти наградные листы, или как они там называются, зависело, получат они заслуженную награду или нет.
Я хотел, чтобы получили.
Я писал всю ночь. Пахло сладким творогом, колбасами, коптившимися в печи, – хозяйка дома, где мы со старшиной жили, готовилась к Пасхе.
Я писал, стараясь точно воспроизвести все, что случилось под Нижнювом, и, наверно, писал лучше, чем пишу сейчас, во всяком случае – подробнее. Я был убежден в праве этих шестерых на награду и не позволял себе соврать ни единым словом. Только то, что было, только так, как было. Я хорошо знал, кто как вел себя, и мне не надо было ничего выдумывать. Один из шестерых был Воронин. Он был убит во время пятой бомбежки, когда, уже без руки, отправляясь в тыл, нагнулся, помогая кому-то из понтонеров здоровой рукой выправить один из щитов настила. Он упал так же, как падают все, когда падают бомбы, – лицом вниз. Но, когда улетели самолеты, он уже не поднялся...
Утром я принес командиру роты шесть аккуратно переписанных листков.
– Отнеси Сабашникову, – сказал он, бегло проглядев мое творчество.
Я отправился к начальнику штаба Сабашникову. Был первый день Пасхи. Зеленели деревья, зеленели холмы над Днестром. Солнце обливало Залещики каким-то особенным пасхальным светом, и домик, где размещался штаб, был ослепительно-белым.
Капитан Сабашников вышел ко мне без кителя, в одной рубашке, выпущенной поверх галифе. Я вытянулся, собираясь рапортовать по всей форме, но он махнул рукой и брезгливо поморщился.
– Брось! – сказал он, налил в стакан из стоявшей на столе бутылки здешнего самогона, протянул его мне. – Пей! Христос воскрес! То есть это он у них воскрес, у католиков, у нас еще не воскрес, но все равно... пей!
Католиками он называл униатов. Я выпил и закусил пасхой, которую он сунул мне вместе с тарелкой.
– Ешь! – сказал он, сел и стал читать мои бумажки.
У него была широкая благодушная физиономия, да и весь он был большой, благодушный и чем-то напоминал сенбернара.
– Да ты садись, – сказал он и, не отрываясь от чтения, отколупнул от пасхи порядочный кусок и отправил его в рот.
Я сел и, следуя его примеру, приложился к пасхе.
– Да... – Сабашников дочитал последний листок и вздохнул. – Досталось вам... Жаль Воронина. Хороший был мужик.
Он стал вспоминать, каким безотказным солдатом был Воронин, кузнец из-под Тотьмы, вспомнил, как они воевали на Ленинградском фронте, на Неве, еще до прорыва блокады, и потом, на Днепре, под Киевом, пожалел, что за все время его так и не наградили.
Потом усмехнулся, широко, слегка с лукавством.
– Хорошо написал. Правдиво, с чувством... – И, вздохнув, покачал головой. – Вот только... не годится. Не пойдет... Ты пишешь, как на самом деле было. А им, – он ткнул пальцем в потолок, – им правда твоя до фени. Им факт дай, как есть самый геройский, чтобы, как говорится, в зобу дыханье сперло. В общем... Не так пишутся наградные.
– Ничего такого сверхгеройского не было, чтоб в зобу спирало, – сказал я огорченно. – Была непрерывная бомбежка, а люди работали, восстанавливали мост, снова и снова, раненые работали...
– Что там было – это дело десятое. Должен Воронин посмертно орден получить? Должен! Вот и напиши ему такой подвиг, чтобы он тот орден непременно получил!
– Соврать?! – возмутился я.
– Ну почему же соврать? Ты Воронина знаешь, я знаю. Ты ему такой подвиг придумай, который вот именно он и мог бы совершить. Вроде бы даже как и было, только посильней, покрасивей. Вот, скажем, мы на нашего Сакулина материал писали, орден Отечественной войны ему дали. Что ж, по-твоему, правду писали? А правда вся только в том, что почерк у него красивый, разборчивый да бумаги держит в образцовом порядке, понял? А если я твою литературу наверх пошлю, им не то что орденов, медалей завалящих не дадут.
Я молчал. Какой такой немыслимый подвиг мог совершить понтонер, безоружный человек, беззащитный перед врагом, поливающим его снарядами, минами, бомбами. Он мог только работать. Под бомбежкой, под обстрелом, раненый, почти умирающий... и умирать тут же на мосту, который сам строил.
– Да ты не расстраивайся, – сказал Сабашников. – Это я на будущее говорю. А эти все равно ничего не получат. Даже если каждый из них – Матросов. Напутали там, наверху. Части другой дорогой к реке вышли. А моста там и нет вовсе. Так что пришлось портки замочить. Ну да ведь Днестр весной речка неглубокая...
Он налил самогону и протянул мне стакан:
– Пей, брат. Христос воскрес! А впрочем, помянем лучше Сергея Воронина.
Выпили.