— О чем вы хотите написать колонку? — спросила меня мой редактор.
— О муравье! — ответил я.
— Вы совсем, что ли, там с дуба рухнули? — возмутилась она.
— А вот слушайте! — сказал я.
…Давным-давно, когда я был еще подростком, папа и моя вторая мама вывезли нас с сестрой на Черное море. То ли в Анапу, то ли в Геленджик. Везде простирался Советский Союз, пели из какого-то киоска мгновенной звукозаписи Алла Пугачева и Владимир Высоцкий, лежаков на пляже не было, только личные частнособственнические полотенца граждан. Вот мы и лежали на этих четырех полотенцах, бело-сметанные после дождливой среднерусской Москвы, очень собой довольные и даже не подозревающие о близком желудочном расстройстве (почему-то на море у нас всегда расстройство случалось, вода, что ли, другая, еда? Загадка!)
И вдруг моя мачеха подняла вверх палец с новеньким обручальным кольцом (это сейчас модно всё тоненькое, а тогда обручальные кольца были толстые, богатые, на века) и сказала: Смотрите!
По толстому золотому кольцу бежал муравей.
Как его сюда, на пляж, занесло, непонятно. Видимо, ветром.
— Вот он бежит сейчас по дороге из желтого скользкого металла, спешит, — сказала мачеха. — И даже не может понять: что это за дорога такая? Не может вместить в свой муравьиный ум, что это вовсе и не дорога куда-то, а кольцо. То есть бесконечный тупик. А уж о том, что кольцо и тупик золотые, ему и вовсе невдомек. Вот так и мы не можем понять, что такое Бог. Он просто в нас не вмещается.
И вдруг я подумал. А ведь и правда!
Занесло нас сюда, из теплого привычного муравейника детства тревожным порывистым ветром, мы бежим, шевелим усиками (усики есть у всех, даже у женщин, просто у женщин они почти невидимые), и никто не ответит нам. Как мы очутились среди песка? Где наш дом? Где наша муравьиная матка? И что там сияет такое блаженно-синее в невероятной дали?
«Туда-туда!» — думаем мы. Там много любви и еды. Там нас ждет нежность и спасение. Откуда нам знать (нас этому не учили в нашей муравьиной школе), что если нас отпустить и мы побежим к этому блаженно-сверкающему синему, то песчинки, невидимые человеку, будут для нас чуть ли не крупнее наших удивленных вылупленных глаз, а некоторые даже больше нашей головы.
Но самое страшное, впрочем, не это. Ну, добежим мы, положим, через пятьдесят человеческих метров (для нас, муравьев, за полдня), перекарабкиваясь через эти бесконечные барханы, до сияющей кромки воды. И раз! Слизал нас Мировой океан. Прощай, дорогой муравейник.
Помните, как у Набокова?
Это «постоянное чувство, что наши здешние дни — только карманные деньги, гроши, звякающие в темноте, а что где-то есть капитал, с коего надо уметь при жизни получать проценты в виде снов, слез, счастья, далеких гор».
Так вот. Не дай бог нам увидеть эти сны, слезы, счастье и далекие горы наяву. И не дай бог нам увидеть Бога. (Извините за неизящный каламбур.) И узнать о том, что мы сможем узнать о себе только в самом конце.
В одном страшном рассказе Варлама Шаламова (того, кто отсидел в сталинских лагерях семнадцать лет) есть такой эпизод. Когда некто Розовский, пожилой агроном, буривший вместе с другими заключенными на полигоне уже третий день, в дождь и холод, где каждый буривший стоял по колено в воде в своем шурфе, вдруг догадался о том, о чем не смог догадаться мой подростковый счастливый муравей.
Он догадался о том, о чем и догадываться-то нельзя, себе дороже.
Но он смог.
Заключенные не смели выходить из шурфов — они были бы застрелены. Ходил между шурфами только бригадир. Враги народа не имели права перекрикиваться друг с другом (это будет важным в дальнейшем повествовании). Любой крикнувший был бы тоже застрелен. Поэтому они стояли молча, по пояс в земле, «в каменных ямах, длинной вереницей шурфов растягиваясь по берегу высохшего ручья».
И вдруг один из них все-таки закричал. Это и был Розовский.
Он звал Шаламова по имени, и Шаламов, видимо, почувствовал: это был зов такой последней силы, что уже ничего не было важным: ни страх, ни отупение, ни то, что конвоир уже сделал первый угрожающий жест.
— Слушайте, — кричал Розовский, — слушайте! Я долго думал! И понял, что смысла жизни нет... Нет...
В принципе, судьба кричавшего уже была решена.
Но тогда Шаламов (кстати, сам потом нашедший эту свою вторую яму, уже на воле, после 20-го съезда, в старости, в Доме инвалидов и престарелых, а потом и в больнице для психохроников) выскочил из своего шурфа, подбежал к кричавшему раньше, чем тот смог броситься на конвойных, которые уже двинулись к яме, и успел сказать:
— Он заболел.
…Моя редактор сидела в мессенджере притихшая, как пионер-двоечник у костра. В сказке Гайдара.
— А какой может быть информационный повод у такой вашей колонки, Дмитрий Борисович? — спросила она. — Кроме того, что вы рухнули с дуба?
— А вот какой, — ответил я. — 17 августа 1977 года астероид 3408, открытый советским астрономом Н.С. Черных, был назван в честь Шаламова. А сейчас как раз приближается эта дата. Теперь принципиальный атеист Шаламов на небе. И никто из конвойных его уже там не достанет.
Хочется верить, что тот муравей тоже нашел свою дорогу домой.