Английский язык я учу с шести лет. Сначала с мамой. Но учиться дома — никакой дисциплины и порядка, поэтому дальше были учителя, к которым я ходил с тетрадками и учебниками — сначала Скульте, потом Экерсли, потом Бонк. В общем, худо ли, хорошо ли, но язык я освоил. Тем более что любил читать не только английскую прозу, но и стихи, в том числе довольно старинные, а там, сами понимаете, много всяких тонкостей.
Моя подруга детства Оля Трифонова говорила: «Противный какой-то язык, этот английский. Учишь его, учишь, и все никак до конца не выучишь!» Я не разделял ее печали. Мне моих знаний хватало.
В середине девяностых я поехал на год в Америку. Перед этим пару месяцев ходил на курсы американского разговорного, брал уроки у «носителя языка» и прочел довольно толстый роман, не ленясь лезть в словарь за каждым непонятным или даже не до конца понятным словом. Да, я хорошо подготовился — и в смысле беглости, и в смысле блеснуть редким словцом.
Мои американские коллеги хвалили меня за богатый словарный запас.
Но вот что интересно: через три месяца я почувствовал, что знаю английский язык гораздо хуже, чем в первую неделю пребывания в Вашингтоне, округ Колумбия. Именно почувствовал, потому что перестал понимать своих коллег. Мне казалось, что они нарочно с каждым днем говорят все непонятнее, все жаргоннее, повторяют нелепые фразы, которые их почему-то смешат.
Как это могло получиться? Да очень просто. Первые недели и даже месяцы они говорили со мной как с иностранцем. Чуть помедленнее, чуть отчетливее, без поговорок и цитат из любимых фильмов. А потом они привыкли (вернее, им показалось), что я владею английским так же, как они. Вот они и раскрепостились, а я снова ощутил полнейшую языковую беспомощность.
Оля-то Трифонова была права! Учишь-учишь и все никак не выучишь. Хотя это касается не только английского, но и русского.
Любого иностранца, слависта-переслависта, можно порубать в капусту фразами про Василия Иваныча, Штирлица и суслика, которого мы не видим, а он есть.
Не говоря уже о более утонченных знаках культурного контекста. От «в Москву, в Москву!» до «Доедай свою норму».
Я, собственно, вот о чем. Совсем недавно я наблюдал интересную дискуссию. Поводом к ней послужила очередная статья на тему «Пора (или «надо») жить в России». Люди, которые обсуждали эту статью — что особенно интересно, весьма патриотично и государственно настроенные, — сошлись в странном мнении: все написано вроде бы верно, бодро и гладко, но — не убеждает...
Вот я и подумал: а смогу ли я написать об этом нечто убедительное? Нет, не такое, что любого-всякого убеждало бы жить в России несмотря ни на что, а убедительно рассказать о том, почему я живу в России и не собираюсь уезжать. Хотя советуют, убеждают, аргументируют.
Тут надо сделать два уточнения.
Первое. Разумеется,
жизнь поворачивается по-всякому, и никто не может заречься, что никогда не вольется в тоскливую вереницу беженцев.
Если в мой дом попадет бомба, если над городом будет висеть дым пожарищ, или если мне будет грозить смерть, или... ну, дальше уж выдумывайте сами — то, естественно, мое желание жить на родине отступит на задний план и подчинится стремлению выжить.
Просто жить, имея кусок хлеба и крышу над головой.
Второе уточнение. Все, что будет сказано далее, относится ко мне лично. Я бы сказал, «относится к моей профессии», но я вижу немало достойных собратьев по цеху, которые приняли другое решение. Итак, все это только обо мне, о литераторе, авторе нескольких сборников рассказов и повестей.
Для меня моя страна — это не история, не держава и даже не культура.
Когда-то давно я написал: «Хочешь сохранять русскую культуру? Нет ничего проще: заберись на диван и читай русские книги. Сам читай и детям рассказывай, и не важно, где это будет, в Новочеркасске или в Нью-Йорке». Я и сейчас так считаю.
Но для меня важнее всего не книжки, а живая ткань русского языка и русской истории, которая разлита повсюду в России — и истончается и рвется за ее пределами. Вот почему я никуда отсюда не хочу.
Все просто, проще некуда, на пальцах объяснимо: любые сто шагов по Москве (где я живу; но, конечно, и по любому другому русскому городу тоже) — это погружение в бездонные водовороты значений и смыслов.
Я иду по Москве. Я различаю архитектуру, знаю, как стили цепляются к эпохам — не вообще, а вот здесь, в моем городе.
Я знаю названия улиц, и я знаю, что они означают. До десяти лет я жил в Романовом переулке, который тогда был улицей Грановского, а до того — Шереметевским. Я знаю, кто такой был Никита Романов, дядя первого царя из одноименной династии, фрондер и западник, знаю, кто такие были Шереметевы, помню летописный анекдот, как возмутился один князь, когда его поставили под начало Шереметева: «Я Барятинский. А выдь на улицу и крикни: эй, Шереметев! Пол-Москвы сбежится».
Помню я, и кто такой Тимофей Николаевич Грановский, и что он сделал для русской мысли, и что он был прототипом трагикомического Степана Трофимовича Верховенского из «Бесов», и новый (хотя довольно смешной) памятник Достоевскому тут же, рядом, на углу Воздвиженки, которая при Советах была проспектом Калинина, а еще раньше — улицей Коминтерна (вы знаете, что такое Коминтерн?). Вереницы, карусели ассоциаций...
С другой стороны моего бывшего родного переулка — Большая Никитская, она была улицей Герцена, а Герцен — это «Колокол», «Голоса из России», где тайком печатался молодой Победоносцев, это задолбленное в школе «декабристы разбудили Герцена», это коржавинское «какая сука разбудила Ленина?», а главное, это поразительная книга «Былое и думы» — одна из самых страшных историй жизни и любви. Это же и детская книжка о Герцене, которую написала Лидия Либединская, ее дом, в котором я бывал, ее (давно умерший) муж, рапповский писатель (вы знаете, что такое РАПП?), прототип писателя Оловянского из фельетона Ильфа и Петрова «Головой упираясь в солнце» — советского писателя, поспешно объявленного классиком, включенного в школьную программу и также торопливо отовсюду изгнанного...
Никаких хоть отдаленно похожих вихрей смыслов и значений я не могу ощутить ни в Америке, ни в Европе, даже в обожаемом Риме, хоть я по образованию филолог-классик и книгу Стендаля «Прогулки по Риму» читал и перечитывал много раз.
А на эти бесконечные слоистые круговороты исторических, литературных, культурных, политических ассоциаций накладываются карусели моей собственной, ничем не замечательной, но очень дорогой для меня жизненной истории.
Вот здесь я жил, ходил в школу, в этой подворотне курил, в эти дома заходил в гости к друзьям и подругам.
Целовался, ждал, был счастлив и обласкан, был покинут и тосковал, и утешался, и страдал снова, и нет этому конца...
И вот это — та самая почва родины, без которой никуда и никак. Лично мне, я имею в виду. Без этого я ничего не смогу написать. Наверное, не смогу. Я, правда, не пробовал, но, честно говоря, и пробовать не хочу — опасно.
О, да, конечно, были писатели, жившие вдали от родных краев — подолгу, с возвратом, а то и покинув родину навсегда. Тот же Герцен. Гоголь, смотревший на Русь «из своего прекрасного далека». Бунин, Набоков и другие русские эмигранты: Иванов (целых два, Вячеслав и Георгий), Алданов, Берберова, Осоргин, Шмелев, Газданов... А также Генри Миллер, Джемс Джойс, Сэмюэл Беккет, Милан Кундера и, наверное, многие другие. Великие, просто хорошие и обыкновенные тоже.
Ничего не могу сказать о писателях Европы. Возможно, дело в том, что Европа была — несмотря на все войны и религиозные дрязги — фактически единой задолго до всякого Евросоюза. Карл Великий, Священная Римская империя, Австрийская империя, бесконечная династическая перекройка границ. Ганзейский союз, крохотные княжества, университеты, где учились странствующие школяры, переезжающие из города в город. Ничего похожего на русско-советскую смысловую и знаковую отъединенность.
Отъединенность — это, наверное, плохо. Да, конечно, это просто ужасно. Но я чувствую, что не смогу ее преодолеть. Кто сумел — честь ему и хвала.
Однако она, эта отъединенность и особость русской семантики, просвечивает в филигранной музейности, антикварности, отстраненности, какой-то мемуарности наших писателей-эмигрантов.
Значения и смыслы можно унести в своей памяти. В кипе тетрадок с записями. Поселиться на уединенной вилле. Общаться с такими же, как ты. Писать о том, что минуло.
«Чистый понедельник» Бунина написан в 1944 году, но как будто 35 лет назад. Великолепно — и странно донельзя. Тот случай, когда текст остается текстом, не выламывается из страницы в жизнь. Как выламывается бунинская «Деревня» (1909). В «Жизни Арсеньева» (1929) при всей ее несколько настырной мемуарности дышит надежда, что все еще вернется, чудом повернется по-другому. Но «Чистый понедельник» — это уже чистый антиквариат. Не новодел, упаси господь! Драгоценная антикварная вещица, чудом уцелевшая в переездах и передрягах, и вот ее поставили на стол и любуются. А теперь снова спрячьте ее — не поцарапать бы...
— Ах! — скажут мне. — При чем тут Бунин? Его хоть на остров Бали пересели, он все равно останется великим русским писателем и будет описывать Орел и Пензу так, как никому и не снилось.
Да ни при чем тут великий Бунин, и великий Набоков тоже! Не говоря уже о великом Джойсе.
Я только о себе. Мне каждый день, каждый час нужны водовороты значений и смыслов, которые утягивают меня в бесконечную семантическую глубину России — на каждом перекрестке, в каждом вагоне метро, при взгляде на каждую вывеску, на каждый дурацкий рекламный листок, который сует тебе в руки грустный африканец в ушанке и синем пуховике.
Каждый не только делает свой выбор, но и знает его причину. Моя — вот такая.