Мне везет на людей. Все вот жалуются («ехал тут в такси, так водитель оказался таким сталинистом, хотел разогнать все гей-парады»). А у меня не так.
Сел, например, недавно в такси.
— Как мы поедем? — спрашиваю. — По набережной? Или через центр?
— Посмотрим! — говорит водитель. — Это у отечества путь один. А у нас как минимум три.
Это напомнило мне про Ротко. Был такой художник. К слову сказать, мой любимый. У него тоже было несколько путей. Но выбрал он в конце жизни — один.
Дело в том, что Марк Ротко не всегда рисовал малярной кистью свои бессюжетные двух-трехцветные картины: подтаявший пломбир (сверху розовое, в середине белое, потом желтое) или мрачное и ночное (красный вверх, черный низ). Была у него в начале пути и фигуративная живопись, и чистый сюрреализм.
Но все это его не устроило.
«Не буду я рисовать людей и животных! — видимо, подумал он. — Буду рисовать бессюжетное».
Сказано — сделано.
Теперь его полотна стоят миллионы, но счастья нам это не прибавило. Впрочем, наше счастье, кажется, и не входило в планы художника. Отнюдь. Он просто хотел, чтоб люди стояли к его картинам близко (чтоб те как бы наваливались на зрителя) и одним лишь цветом или сочетанием цвета вызывали у смотрящих потрясение и надежду. Но чаще — страх и чувство одиночества (наш человек!).
Зачем же вы построили свой дом,
с балконом, садом, огородом и амбаром
в двенадцати шагах
от лежбища свиней,
в двенадцати вершках
от края
Колорадского каньона (…)
в двенадцати аршинах
от мишени
на стрельбище неофашистов,
в двенадцати локтях
от кладбища машин,
где испокон веков нечисто?
Так написал в 1966 году почти не печатавшийся в советское время поэт Сергей Кулле. И, кажется, это именно то, о чем нам хотел сказать Ротко. Но вот я стою в Париже возле его оранжево-желтой композиции и понимаю, что Ротко проиграл. Потому что я чувствую именно счастье.
Что вы там говорили, Маркус Яковлевич? «Трагический опыт катарсиса есть единственный источник любого искусства»? Вам не интересны взаимоотношения цвета и формы или что-то в этом духе? Вам интересны только выражения основных человеческих эмоций — трагедии, экстаза, отчаяния?
Тогда — в этом случае — проиграл все-таки я. Потому что я все это именно и чувствую. Отчаяние, трагедию и экстаз.
Но я совсем забыл про своего таксиста.
Едем с ним, значит, возле Коломенского. Мелькают сады, купола, терема. Навигатор чеканит металлическим голосом: «Впереди пробка».
Водитель говорит:
— Вот никогда не скажет, что впереди светлое будущее. Либо камера, либо авария, либо ремонт.
(Бедный! Ему бы с Ротко поговорить. Но приходится говорить со мной.)
Кстати, светлое будущее тоже иногда Ротко, как и нас с таксистом, обманывало. В период с 1954 по 1957 год он, как известно, неплохо разбогател. Шутка ли, его работы подорожали аж в три раза! (Мне вообще нравятся эти истории про нищих американских поэтов и художников. Знаете ли вы, что, например, Чарлз Буковки, известный битник, бабник, алкоголик и поэт, полжизни проработавший почтальоном, отказался писать песню самой Мадонне?)
И когда (вернемся к Маркусу Яковлевичу) ему предложили украсить своими работами стены пафосного ресторана «Четыре сезона» в небоскребе Seagram building, Ротко, конечно, не отказался. Его можно понять. Величина контракта составила, в переводе на наш нынешний сиротский курс, два с половиной миллиона долларов. ДВА С ПОЛОВИНОЙ МИЛЛИОНА ДОЛЛАРОВ! (Извините, у меня заел капслок.)
Однако все закончилось провалом. Ротко подошел к заказу творчески и поставил перед собой задачу сделать так, чтобы «надменные толстосумы, проводившие свое время в ресторане за поеданием лобстера, почувствовали себя пойманными в ловушку».
Правда, мило? Странно, что он не предложил провести им под стулья в этом зале электрический ток. Было бы очень по-американски.
Слава богу, что справедливость восторжествовала. Незадолго до сдачи работы Марк Ротко вместе с женой пришел в «Четыре сезона», где после ознакомления с меню заявил, что «люди, готовые платить за еду такие деньги, никогда не будут смотреть на мои картины». Контракт был расторгнут, а фрески Ротко попросил вернуть.
Мой таксист, кстати, все это мне и рассказал.
Потому что, если вы не забыли, я еще в такси. Но все, все, как известно, кончается. Лобстеры, терпение у хозяев ресторана «Четыре сезона», любовь, поездка, Вселенная, жизнь. И вот мы поворачиваем уже на мою улицу Бычий тупик и тормозим возле углового магазина для нищих, где я покупаю свой «Доширак» и пиво. Ура, мы приехали!
Знаете, что? — говорит мне напоследок мой шибко образованный водитель. — Есть такая история. Про приглашенную в израильскую школу еврейскую старушку. Которая пережила холокост. Узницу, предположим, Майданека. Или Освенцима. Что-то она там рассказывала на этой встрече детям. Говорила о своих прежних горестях и печалях. А потом учитель спросил у детей, какие выводы они из всего этого сделали. Ну, они начали отвечать про мир во всем мире и все в таком духе. И что? Старушка выслушала все это, покачала головой и ответила, что это, конечно, тоже правильно. «Но главный вывод такой, — сказала она. — Запомните навсегда, что если кто-то желает вам смерти — поверьте им. Не рассуждайте, как мы тогда, перед холокостом, что это у них политика такая, а сами они хорошие и милые люди, что они это просто так говорят. Когда они перейдут от слов к делу, станет поздно. Верьте тем, кто обещает вас убить».
Это вы к чему? — спросил я подозрительно, подтягивая к себе поближе свою пастушью сумку.
Это я к тому, что вы все в вашей жизни сделали правильно. Вы никогда так часто не расставались с людьми, как в последнее время. Никогда не были так безжалостны по отношению к друзьям. Никогда так резко не рвали отношения. И никогда так не были одновременно доверчивы. К новым людям. Это как два цвета. Два в одном. Вы сейчас лучшая, так и не написанная при жизни, картина Ротко. Темное и золотое. Медленное и быстрое. Хорошее и плохое. Мстительное и великодушное. Вы построили свой дом именно там, где нужно. И знаете что? Продолжайте и дальше поступать точно так же. Ваше внутреннее чутье вас не обманывает. Ну кроме как только в одном. Мне не нужна ваша сумка.
После чего таксист и его машина растаяли в воздухе.
А я остался один — с зажатой в потном кулачке сдачей — в ослепительном свете солнечно-оранжево-желтого Ротко Маркуса Яковлевича. Такого пронзительного и беспредельного, как будто это было мне обещано навсегда.