Выпускница МЭУ им. Плеханова по специальности «Международные экономические отношения». Заложница, 1 сентября 2004 года была в пятом классе.
Расскажи, пожалуйста, чем ты сейчас занимаешься.
– В этом году я закончила Московский экономический университет имени Плеханова. Начну работать. Жизнь продолжается. Сейчас живу в Москве, в Беслан возвращаться не планирую. Слишком много плохих воспоминаний. И хоть и есть хорошие, но эти слишком сильные. Несмотря на то, что прошло десять лет.
– А когда ты переехала в Москву?
– Я переехала в восьмом классе. Нас с братом папа отправил учиться в лицей Ходорковского. Туда как раз принимали детей после теракта в Беслане, и я там продолжила учебу. Потом приехала в Беслан на год, тут закончила экстерном и опять уехала в Москву.
– А много в этом лицее было учеников вашей школы?
– Человек двадцать. Где-то полгода после всего, что произошло, я восстанавливалась, лечилась. Потом переехала во Владикавказ. Уехали мы, чтобы это все не видеть... Пока мы продолжали жить в Беслане, ездили по другой дороге, чтобы лишний раз не вспоминать.
– Расскажи, пожалуйста, как все происходило?
– Я тогда перешла в пятый класс. В пятый «Б». В то утро мы собрались, я, мой старший брат, младшая сестра Лера, ей было три года, и мама. Брат учился в другой школе. Мы сначала завезли его, потом должны были завезти маленькую к няне. Но из-за того, что мы не успевали на эту линейку, мы ее взяли с собой. Когда мы пришли, я пошла дарить розы своим учителям. А мама пошла на общую линейку. Я должна была нести такое сердечко, там было написано «Первый «Б» – это были первоклашки, которых брала моя классная руководительница после нас. Когда все это начиналось, я стояла там, где раньше была начальная школа. Мы ждали своего выхода с воздушными шарами. И тут мы слышим шум… Прямо с моей стороны забежала пара человек. Мы не поняли, что происходит. Дети разбежались, я еще в растерянности стою, не знаю, куда деться. Убежать не могу, потому что один мужчина стоял рядом. И мама тут с Лерой. Я посмотрела, куда все побежали, и тоже побежала в сторону спортзала. Там же увидела маму. Повезло, что я их сразу нашла. Потом нас загнали в помещение. Через окна все полезли в школу, столпились в коридоре. Подошел боевик – мы как раз стояли у стенки – и говорит маме: «Давай, показывай, где спортзал». Ну, она-то понимала, что происходит. Говорит: «Я не знаю, первый день перевела ребенка в школу, я не знаю, что тут где вообще». Но кто-то другой им показал, и нас начали загонять в спортзал. Я думала, что нас час подержат, наверное, мы все пойдем домой и все будет хорошо. Сначала мы сидели в центре зала. А через пару часов маме стало уже очень тяжело сидеть. Мы направились в туалет…
– Тогда еще выпускали?
– Да, в первый день, через пару часов после захвата, выпускали в туалет. На обратном пути мы увидели у шведской лестницы, у входа в зал нашу соседку. Она только перевела свою дочку в пятый класс из другой школы. Мы сели рядом с ними. Сидели так очень долго. Насколько я помню, я не теряла сознание, но сейчас понимаю, что это, скорее всего, было нереально. Лера была с нами, она уснула. И она на протяжении всех трех дней, пока она была у мамы на руках, просто лежала, спала, была без сил. Она ничего не требовала, не плакала, просто лежала у мамы на руках. Как только мама пыталась ее передать мне, она сразу подскакивала: нет, не ты, только мама. Мама сказала мне снять крестик – боялась их спровоцировать, мы сидели прямо около боевика.
Что я помню о боевиках. Сейчас я отчетливо понимаю, что многие не знали, на что они идут. В самом начале раздавали воду, и мама с нашей соседкой одну бутылку спрятали за спину. И потом, вечером, когда дети захотели пить, они начали просить, можно ли дать им попить. Один из этих боевиков оглянулся, посмотрел, кто где стоит – ближе к ночи главари уходили, — и говорит: пока не видят, только быстро.
– То было похоже на сочувствие?
– Ну, да. Больше я его в зале не видела. Во второй день нас с мамой отвели в другой кабинет и включили нам телевизор. Чтобы показать, мол, смотрите, что о вас говорят. Как раз в этот момент Рошаль выступал во Дворце культуры, и он говорил, что дети могут прожить без еды семь дней, что-то около того. Ну, в общем, что за нас переживать не стоит. Естественно, мы уже никакие были в тот момент.
– Зачем они вам это показывали?
– Ну, как будто они не такие плохие. И говорили, что взрывы, которые мы слышали в школе, и школу даже шатало пару раз, – что это наши нас бомбят и что благодарите свое правительство за то, что они вас продали. Ну, и смотрите, мол, как говорят, что за вас не нужно беспокоиться. На второй день мы уже не пили. Уже как-то ничего и не хотелось. Мы просто сидели, и уже не верилось, что мы выйдем.
– Вы вообще ничего не ели?
– В первый день кто-то нашел финики. Я до сих пор финики в рот не могу брать. Они сладкие были, от них еще больше пить хотелось. Потом помню, что у кого-то были духи с собой, и вот этот флакон где-то завалялся среди нас. Это были духи «Дольче Габбана». Я этот запах тоже не переношу. Нам давали его нюхать, чтобы мы не теряли сознание. Потом, на второй день, чтобы не терять сознание и хоть что-то пить, мы пили мочу.
А когда пришел Аушев, когда он детей вывел, мама Леру понесла. Но из-за того, что она была крупная, ее не выпустили. Они не поверили, что ей три года. А она ее хотела просто передать, чтобы Леру вынесли, и остаться со мной.
Уже потом я читала, что Ходов был из боевиков самый жестокий, самый ужасный. С нами же нет. Он нас подышать пустил. На третий день мама его спросила, можно посидеть на лестнице подышать – в спортзале дышать было нечем. И он нас пустил на лестницу. Мама говорит: там с нами еще есть ребенок, можно я его тоже приведу? И мы зашли, взяли соседскую девочку, вывели ее и сидели, дышали. Тогда я и увидела, что все окна, все двери были забаррикадированы, невозможно было никуда просочиться, никак.
Так мы, наверное, минут 10-15 посидели. Еще был один… Конечно, сейчас я уже забыла это лицо. Этот боевик в первый день был в маске, но в один момент он поднял маску, и его лицо мне показалось очень знакомым. Я была почти уверена, что видела его здесь, вокруг школы, до 1 сентября. Сейчас я, естественно, лицо не помню, но я помню, что он был очень молодым.
Еще когда нас только загнали в спортзал, у меня было то ли видение, то ли еще что-то. Я отчетливо увидела школу, крыши нет, стены серые, и на полу что-то валяется, а я сижу, живая. И уже потом в больнице я все это прокручивала. А еще до теракта мы были всей семьей в Турции, и когда мы летели, у моей сестры было тоже видение. Ей тогда было 24. Она видела, что у нас во дворе стоят два гроба. И все решают, что с ними делать, хоронить их вместе или раздельно. Сестра испугалась, что, не дай бог, с самолетом что-то может случиться. Когда мы приземлились, все вздохнули с облегчением. А потом, естественно, такая картинка была на самом деле, когда мама с Лерой погибли. Мы все три дня сидели вместе, но перед самым взрывом мама меня пересадила ближе к проводам. Я боялась. Во-первых, из-за того, что мама меня отсадила. Плюс еще эти провода –нас пугали, что там ток, и дотронешься – все взорвется. В итоге это спасло мне жизнь. А она с Лерой на руках осталась сидеть у шведской стенки.
Потом произошел первый взрыв, на меня все обрушилось, все горело. Второй взрыв был еще сильнее. И у меня не было никакого желания вставать, никуда бежать. Я легла… И тут не знаю, что произошло, у меня было такое ощущение, будто мне подняли голову и просто повернули ее. И я вижу, что рядом со мной пламя. Я понимаю, что там сидели дети, которых я знала. У меня в глазах осколки. Нога сломана, легкое пробито. Я испугалась этого пламени, начала все с себя скидывать. Пластик капал, все обжигало руки. Потом опять мне как будто в другую сторону повернули голову, и я вижу, что вот под первым окном маленькая дырочка. Взрослый бы туда никак не пролез, и крупный ребенок бы не пролез. Ну а я пошла туда. Нога выворачивалась. Да, я прямо шла, а у меня все выворачивается. Я плохо видела. Тогда я еще свое легкое не заметила.
Когда я вылезла, вот этот запах травы – я как снова ожила. Все это небо голубое, трава пахнет, все зеленое – я, наверное, эти чувства никогда не забуду. И вокруг никого не было. Остальные, видимо, на другую сторону школы начали выбегать. Я побежала. Я бегу, смотрю – у груди у меня висит кожа, я вижу свои внутренности. И нога выворачивается. Я не знала, что все рядом. Я только видела по телевизору, что люди были во Дворце культуры, и собралась туда бежать. Но уже не могу. И вот ближе к воротам я увидела старшеклассницу и парня, оба были целыми, им повезло. И девочка мне помогла.
Потом мы как раз вышли за ворота, и там сидели все – спецназ, милиция. И они тоже в форме, как и эти. Я смотрю и не понимаю, как они тут?! Почему они здесь, а не там? Они сидели, меня никто не подхватил. Потом выбежал какой-то парень, обычный парень в чистой белой футболке, взял меня. У меня на тот момент были афрокосички – в Турции заплела. Эти косички тоже спасли меня – в них много осколков застряло. Косички были тугие, и осколки не пробили голову. Потом оказалось, что меня пронесли прямо мимо папы, он меня не узнал. Ну, он понимал, что косички, это может быть Дзера, но он в таком виде не узнал меня. Потом все наши сестры, братья, которые помладше, смотрели телевизор, и кто-то из них увидел, как меня сажают в машину. Я повернулась к камере лицом. Так они поняли, что я в больнице. Потом оказалось, что это была машина президента Южной Осетии. И его охранники не знали, куда меня везти. Я понимала, что все, я уже дошла до машины. И я уже вот-вот собиралась терять сознание, как у меня из бутылки пролилась минералка прямо на мои раны. Это была такая обжигающая боль, и это привело меня в сознание.
Водитель понимал, что остальные в нормальном состоянии, а я еле-еле. И он пытался со мной разговаривать, чтобы я не теряла сознание. И последнее, что я помню, он постоянно что-то мне говорил, а я у него спросила: «Я буду жить?» Он говорит: «Да, да, ты, конечно, будешь жить». И все, я потеряла сознание.
Когда я выбегала, я не думала, что нужно отыскать маму или Леру. Я не знаю, почему, но единственное, о чем я думала, что вот вам назло я все равно выйду. Я понимала, что нас ждет папа. Но раскопать маму и Леру я не пыталась. Я обернулась назад и поняла, что я там ничего не вижу, я вижу только стенку, а тел не вижу. Наверное, я тогда поняла, что все уже. Но все равно потом в больнице я до последнего верила, что они вышли. Мне говорили, что они в плохом состоянии, подключены к аппаратам, пока не могут говорить.
Мои родные поначалу не могли меня найти, потому что в больнице то ли фамилию мою неправильно написали, то ли еще что-то. И меня кто-то из родственников случайно увидел, и вот так они меня нашли. Первые дни ко мне папа заходил, но я этого не помню. Потом я постоянно спрашивала, что же произошло. Я даже не представляла, что может быть столько погибших. Мне говорили: ничего, все хорошо, все просто вышли, этих боевиков увезли, а остальные все выжили.
Мне очень повезло, что я не попала в столовую, куда они всех загнали. Там бы я точно не выжила. Они ставили на окна детей, чтобы дети махали и кричали не стрелять. Там очень многие погибли.
Еще я очень хорошо запомнила глаза шахидки. Я помню, я посмотрела в них, и они мне показались... ну, знаешь, просто несчастная такая девушка, которая сама не понимает, как она тут оказалась. У некоторых были такие глаза, будто они наслаждались этим. А у некоторых были глаза, будто они не понимали, как так.
– Что было потом? Было много операций?
– 9 сентября меня увезли в Москву. И как раз когда меня везли на «скорой» в аэропорт, машине «скорой» перегородил дорогу «КамАЗ», и наша машина остановилась прямо напротив могилы мамы с Лерой. То есть, если бы я могла поднять голову, я могла ее увидеть. Но я не знала. Меня отвезли в Москву. Там мне делали операцию на ногу, был гипс. Потом еще осколки с рук и ног доставали. Были сильные ожоги. Не пострадали только живот и спина, потому что я до последнего была в платье, не снимала школьную форму. Не было ни ресниц, ни бровей. Лицо все в шрамах.
Потом меня начали лечить в Москве. Приходило много людей, журналистов, я никого не подпускала к себе. Я боялась, когда темнеет, даже в окно смотреть. Меня начали успокаивать, что такого больше не произойдет. Психологов я тоже не слушала – не разговаривала с ними просто. Во мне просто бурлили такая злоба, ненависть, жестокость. Папа увидел в коридоре больницы священника, позвал его, он зашел ко мне. Потом папа рассказывает, что он вышел от меня спустя час, полтора, был весь в поту, никакой. Я не помню, что он мне говорил, о чем я с ним говорила. Единственное, что я запомнила, это то, что должна простить. Бог их накажет, а я должна это отпустить. После этого я с каждым днем, видимо, начала прощать, отпускать, и вот эта жестокость из меня начала выходить.
– Много погибло твоих одноклассников?
– Больше пяти человек, кажется. Погибла моя лучшая подруга. Потом папа мне сказала про маму с Лерой. Вышла я из больницы, кажется, в октябре. Тогда кожа еще не зажила, все рубцы красные были. Нужно было пить очень много таблеток, мне делали постоянно уколы, я уже не засыпала без снотворного. Спустя полмесяца я приехала в Беслан.
Это, конечно, подкосило всех. Весь город. Я помню, в какой-то момент я просто хотела, чтобы мне стерли память. Но сейчас я понимаю, что нет, это жизнь, это было дано, чтобы преодолеть. Я помню основные моменты. Помню чувства, этот страх, ты ничего не можешь сделать, от тебя ничего не зависит. И, конечно, после этого практически все дети, которые там были, очень сильно изменились. Когда мы перешли в лицей Ходорковского, была очень заметна разница между детьми, которые были здесь, и обычными детьми. У нормального ребенка в 12 лет что может быть? Какие-то игры, школьные проблемы. У нас все было по-другому. Все поняли, что главное – здоровье у родных, чтобы ничего не случилось, все живы были.