Там, где дни облачны и кратки, родится племя, которому умирать не больно. Этот эпиграф из Петрарки к одной из глав Евгения Онегина мне нравился еще со школы. И Петрарка как имя нравилось. Нет, конечно, я знал, что это такой итальянский поэт, про его Лауру тоже нам рассказывали. Но это двойное мужское-женское окончание: Петрарка, петрушка, вояка.
...Без малого сто лет назад, каких-то семи лет не хватает до круглой даты, 17 апреля 1928 года, накануне праздника Святой Пасхи один комсомолец и трижды судимый пролетарий убили двух монахов.
Россия никогда не была страной, где умирать не больно. Даже жить тут иногда больно, а уж тем более на Соловках, но двое монахов молятся в своей небольшой келье в глухом лесу, куда им разрешили перебраться советские власти после того, как они отсидели свое в лагере, откуда их даже выпустили досрочно. Келья — это избушка, 20 квадратных метров, посередине избушки — печь. Кормятся они с огорода, рыбой, которую ловят в реке, ягодами, грибами, два раза в год им привозит нужные в хозяйстве и для жизни вещи бывший послушник теперь разграбленного Соловецкого монастыря.
Когда уже летом он приедет снова, он найдет избу сгоревшей, а среди черных бревен — два скелета. Начнется следствие — и тут все про комсомольца и трижды судимого пролетария и выяснится.
Накануне Пасхи В. Иванов и С. Ярыгин придут убивать Вениамина и Никифора. Слухи, что часть сокровищ из разграбленного большевиками монастыря все-таки были монахами спрятаны, вынесены, убережены, видимо, дошли и до них.
Они дождутся, когда погаснет свет, после чего комсомолец Иванов и выстрелит четыре раза из винтовки в окно избушки. Это надо себе представить: темнеет, стемнело, два человека прячутся в кустах, потом крадутся к окну, вот они уже распрямляются у окна, а вот они то ли разбивают стекло, то ли стреляют прямо через него. Стреляют по кроватям, значит, знали, где они стоят, значит, уже приходили сюда, изучили расположение: раздаются крики, потом стоны. Но убийцам страшно войти внутрь — их охватывает какой-то необъяснимый ужас. Они залезают только на чердак, забирают все, что там можно найти (припасы, верхняя одежда, обувь), потом подпирают дверь (это означает, что там еще стонут люди, что они еще живы) и поджигают избушку. Облив ее найденным на том же чердаке керосином.
Такая вот кровавая Пасха.
Говорят, что люди, которые умирают под Пасху, непременно наследуют царствие божие. Кто это может проверить? Но если это так, то Вениамин и Никифор давно уже в раю.
Самое ценное, на что могли позариться убийцы, но чего они не получили, испугавшись войти к раненым, — это самовар, кофейник да еще настольные часы.
У современного поэта Виталия Пуханова есть стихотворение про космос и бога. Там тоже действуют два героя, два мученика. Только они не монахи, а космонавт и летчик.
Гагарин соврал лишь раз в жизни.
По возвращении из космоса
Первое, о чем спросили: видел ли он Бога?
Гагарин ответил «нет» и солгал.
Бога он видел и даже недолго с ним говорил.
Но зачем портить людям праздник?
Комкать событие исторического значения.
Его полет — труд всего народа, а Бога видел он один.
Его отношения с Богом, случайная встреча в невесомости —
Его личное дело, дело его совести.
Но эта, оправданная обстоятельствами, ложь
Терзала Гагарина до последних минут.
В роковом испытательном полете
Гагарин признался Серегину:
«Я тогда видел Бога».
«Что, что?» — не расслышал Серегин.
«Я тогда видел Бога!» — повторил Гагарин,
Но они уже падали.
Космонавт и похож на монаха, на схимника. Живет себе в узкой и тесной келье, молится на приборы, чтоб не подвели (самовар, кофейник, настольные часы), питается почти что святым духом.
В советские времена ходила такая дразнилка (для бабушек и просто для собственного развлечения): «Гагарин в космосе летал, никакого Бога там не видел». Собственно, эту дразнилку Виталий Пуханов и обыгрывает в своем стихотворении.
Я бы тоже хотел увидеть бога.
Как его видела святая Тереза из Испании в пятнадцатом веке.
Мне очень нравится ее высказывание (я однажды даже использовал его как эпиграф к стихотворному циклу): «В молодости мне говорили, что я хороша, и я этому верила, потом говорили, что я умна, — я и этому верила, а теперь говорят, что я — святая, но этому я уже не верю».
Кажется, в реальности (вообще смешно говорить про реальность, точнее будет сказать «физически») она бога видела только два раза. Тогда он говорил с ней или ей казалось, что он говорит, но она все равно ничего из сказанного не поняла. При этом она знала, что ее духовник сочтет, что эти видения мнимые.
Но вот это ее признание показательно: первое явление, после невидимого присутствия, — свет.
Дмитрий Мережковский пишет в своих «Испанских мистиках»: «Блеск ослепляющий, белизна сладчайшая», — вспоминает Тереза так просто и опытно-точно, что надо быть ученым Смердяковым, чтобы не поверить и не увидеть, что это не «световая галлюцинация».
...Когда вдруг бабахнуло из темного окна, стекла вдребезги, как знать, может, новомученики Вениамин и Никифор подумали в первую секунду: «Вот он, Бог»? Но Бога там не было. За темными окнами стояли новые Смердяковы, без всякого Ивана Карамазова.
Там, где дни облачны и кратки, родится племя, которому умирать не больно. Это не про нас, не мы это племя. Нам трудно рождаться, нам трудно жить, нам больно умирать. Нашими плотскими карими, серыми и голубыми глазами мы ничего интересного не увидим, ну разве только кофейник, настольные часы и самовар. Но иногда и у нас возникает какое-то внутреннее, очень редко появляющееся зрение. И тогда мы видим, как устроен мир.
Как мы недолюбили кого-то, как свернули однажды не туда, как обидели в нас самих какую-то лучшую высшую мысль.
И тогда мы говорим сами себе: «Завтра все будет по-другому. Почему завтра? Сегодня, сейчас, с этой минуты все будет по-другому. Теперь все будет иначе».
Но мы уже падаем.