– Что вы умеете делать?
– Все. Стрелять, варить халву, подковать жеребца, вскрыть сейф, подделать документы, принять роды, написать статью.
Это диалог на палубе отплывающего в Париж парохода между полковником Тихим, бывшим шефом бывшей контрразведки бывших белых, ныне нищим и голодающим, и Парамоном Корзухиным, бывшим замминистра бывшей торговли, ныне и всегда богачом, жуликом и негодяем. Какая сцена! После эпизода шантажа шантажируемый Парамоша благосклонно разрешает шантажисту поесть, и этот жалкий плешивый мюллер набрасывается на еду, заглатывая целиком бутерброды и пихая нарезанную рыбу в портфель с компроматом.
В таких же словах, с теми же интонациями написаны сейчас бесчисленные посты о поиске работы «релокантов». Именно такое неблагозвучное слово они сами употребляют. Релокант. Умею все, готов на все. «Стрелять, варить халву, подковать жеребца, вскрыть сейф, подделать документы, принять роды, написать статью». Не хватает только «снимать, монтировать» – чтобы булгаковский траги-ироничный текст превратился в реальный пост о поиске работы, которых сейчас в соцсетях сотни. Отчаянные интонации этих текстов обнаруживают большущее сходство с пьесой Булгакова «Бег».
Я в Ереване. Проездом. Не подумайте чего. Я не релокант.
Слово режет слух. Но им «норм». Такие чуткие к языку люди, филологи, философы, используют это жуткое слово как самоназвание легко, естественно и рутинно.
Прижилось. Потому что никто не хочет произносить гораздо более неприятное слово.
«Эмигрант».
Во-первых, в последнем отсутствует тот момент временности, который всем тут так важно подчеркнуть. Большинство не видит себя живущими до смерти в Ереване. «Эмигрант» – это какая-то постоянная, это фатальная величина. Непоправимая. Как в прошлом, в доглобалистическую эпоху, когда границы были на замке. Что было в мире серьезнее государственных границ? При одном этом слове расхочется смеяться навсегда.
В современном облегченном глобализованном мире такие трагические интонации ни к чему. Потому тяжеловесный «релокант» звучит хоть коряво – а все ж нежней, модней, современней. Гуманней.
Во-вторых, в «релоканте» нет тех коннотаций, которые за этим словом стоят исторически. А за эмигрантом они стоят. Хорошо помним.
– А ты азартен, Парамоша. Это тебя и погубит.
– Подайте, я генерал, я жрать хочу.
– На Перу она пошла, ну что, ты выпятился, приват-доцент, с голоду мы подыхаем!
– Невиданная нигде в мире русская придворная игра, тараканьи бега!
– Сенсация в Константинополе. С дозволения полиции. Любимая игра покойной императрицы в Царском Селе.
– Тараканы живут в опечатанном ящике под специальным наблюдением профессора энтомологии Казанского императорского университета, чудом спасшегося от рук большевиков.
– Где вы видели пьяного таракана? Янычар трезв как алмаз.
Эхо эмигрантских голосов прошлого парит над миром.
Несмотря на полное отсутствие исторических коннотаций в слове «релокант», в воздухе они ощущаются. Конечно, как Булгакову или как Алову с Наумовым эту атмосферу не передать. Такие там были персонажи… Безумный Хлудов, которому является все время один и тот же солдат – единственный из сотен повешенных им. Пройдоха Артур Артурыч, тараканий царь. Два «УГ» Серафима и приват-доцент, унылых, ни разу не улыбнувшихся человека, идеальных, бесплотных. Веселый полубандит Чарнота в подштанниках, не знающий грамоты генерал с безупречным военным прошлым. Они так прекрасно взаимодействуют друг с другом, что достаточно их запустить в одну комнату и оставить там наедине, как пьеса напишется сама собой.
– Добрый день, профессор, – приветствует один нищий другого.
– Доброе утро, генерал, – отвечает второй дядя из благородных, благородно сидя прямо в пыли на мостовой.
В конце эпизода один жалует другому беляш.
В Ереване не то. Но вот не выдуманные Булгаковым персонажи…
Философ-теолог Иван релоцировался в октябре.
– Чо ты сидишь каждый день в баре? Живешь не по средствам, назанимал денег?
– Мне нужно общение. Иначе сойду с ума.
Этот человек берет в долг, чтоб каждый вечер сидеть в баре.
Нет, на безумного Хлудова не похож ни внешне (на Дворжецкого мало кто похож из землян), ни внутренне. В пьесе Булгакова Хлудов застрелился. В фильме – нет. Так намного сильнее. Застрелиться – слишком предсказуемо, просто и естественно.
А вот остаться Хлудову жить, Хлудову – убийце, вешателю, Хлудову – безумцу, Хлудову – вечному Агасферу, в скитаниях и мучениях, ходячей больной совести, ходячему поражению прежней России – вот это крупная мысль, которая почему-то не пришла в голову Булгакову.
Сергей окончил философский факультет. Мечтает быть священником не где-нибудь, а в константинопольском приходе. Слишком много пересечений. Нет, он не Хлудов. Психически он здоров. Адекватен. Адек-ватен. Тут их полно, адек-ватников. Антиватников.
Работы тут нет. Страна маленькая, воюющая, работа только для своих. Даже айтишники сидят без работы.
Но в курьеры никто из белоэмигрантов не пошел. Сидят по барам. Сергей читает завтра серию лекций по философии. Лекции без билетов – за донаты. Ходят многие. Я уже не успеваю. Я тут проездом.
А вот Димка, мой товарищ, мы с ним учились когда-то вместе в киношколе у этого самого Наумова, который поставил «Бег», и вместе от него бегом сбежали. К режиссеру, который был не лучше, но хоть моложе. Чуть меньше профанации. У второго мастера в нашей мастерской была крутая белая борода, и он был типажный.
Артистам и неартистам, в кино и вне кино – очень важен типаж. А этот с белой бородой был очень похож на режиссера. Мы живем в мире, где правдоподобие сильней правды. В общем, мы купились на хипповскую бороду.
Наумов был к тому моменту уже слишком стар и в течение всего дня травил киношные байки, даже не пытаясь делать вид, что будет учить студентов мастерству. У меня тогда сложилось впечатление (скорее всего, несправедливое), что «Бег» – покойного Алова творение. В общем, от Наумова мы оба сбежали.
Дима был самым ярким, подающим надежды мальчиком из нашей мастерской. Я не видела Диму десять лет. Через десять не узнала.
Он не пошел вверх. Такое бывает. Он остался на месте. Он резко состарился.
Теперь Дима в Ереване. Меня роднит с ним фиговый взгляд на жизнь, переводческое прошлое, профессиональный интерес к языку. Он чудной и чудный, аутичный, тонкий, со вкусом, потерявшийся, сильно пьющий, образованный, свой и не свой. И жалко, и симпатичен, и неуютно с ним. И он релокант. Это предсказуемо.
И ностальгирует. Это неожиданно.
Такие настроения опасны. Берегитесь затосковать во время скитаний!
Диме нравится только один вид из окна и только в одно время суток, самой темной, но не самой глубокой ночью и резко вправо и вбок, потому что проспект Комитаса, на пересечении с которым он живет, напоминает ему Ленинский проспект. Вот ты даешь, Димка. Комитас – один из двух самых больших ереванских проспектов. Саят Нова разве только побольше. Армяне считают, что великий армянский композитор Комитас придумал музыку. То ли до XIX века музыка не существовала, то ли это метафора, то ли имеется в виду какой-то жанр современной армянской музыки, но формулировка звучит именно так: Комитас изобрел музыку.
Чтобы увидеть из окна то, что Диме все-таки нравится в этом чужом ему городе: вид большого города – надо дождаться часа ночи, выйти на балкон и вытянуть голову сильно вправо. Он так и делает ночами. Чем не Хлудов в финале фильма.
Мы бегом бежим куда-то далеко-далеко, я едва успеваю за ним, оказывается, мы бежим в популярный бар под названием «Достоевский». Трубы горят. Почему из фирменных напитков там только кир под названием «Боярский». Ну и набор…
По дороге Дима объясняет все, что успеет объяснить и на чем может сосредоточиться.
– Ночью светится много-много окон домов до горизонта, и этот вид на высокие дома до самого горизонта мне знаком. Только так в ночи Ереван похож на большой город. Провинцию я не люблю. Не привык. Чем старше – тем больше любишь что-то привычное. Я всегда жил в Москве на Соколе. На третьем этаже дома с трехметровыми потолками. Сейчас живу на седьмом, этот вид равняется нашему третьему.
Разговор на бегу – метафора нашей жизни и нашего взаимодействия. И нашего неуспешного контакта. Наверное, я многое не поняла.
Наверное, для релоканта слишком много всего нового и подвижного – хоть взглядом надо зацепиться за что-то привычное. Отсюда ностальгия.
Те русские эмигранты теряли свою идентичность, теряли русскость. Их рубили под корень. На их глазах страна, которую они любили и с которой себя считали тождественными, была уничтожена, «слиняла в три дня». Им оставалось только стреляться. Или стреляться не буквально – возвращаться в СССР, как сделал реальный Хлудов, безумный генерал Слащев.
Релоканты на тех бежавших не похожи. Сейчас все не так. Хотя бы из-за интернета связь с родиной никуда не делась. Связь с родиной осталась. Им легче. Да и время больших трагедий прошло. Все мельче, проще, быстрей забывается. По большому счету, нынешняя пьеса называется не «Бег», а «На бегу».
Автор выражает личное мнение, которое может не совпадать с позицией редакции.