Когда-то давно, в лета моей юности, в лета невозвратно мелькнувшей и умчавшейся в туман моей карьеры драматурга, в тот странный год, когда я написал и поставил парочку пьес и меня почему-то принимали за многообещающего автора, я сидел в кабинете завлита одного московского театра.
Он говорил мне:
— Напишите нам пьесу! Мы задыхаемся без новых пьес! Нам нечего ставить! Сплошная классика по пятому кругу. И какие-нибудь «Сварщики» или «Забойщики». Напишите! Кто, если не вы?
— А как же Арбузов, Розов, Володин? — польщенно отмахивался я.
— Старичье, — усмехаясь, вздыхал завлит. — Старые проблемы, старые решения, нафталинная драматургия. Режиссеры ставят и зевают, актеры играют и зевают, зрители смотрят и зевают. Ну голубчик, ну пожалуйста! Напишите!
Казалось, он сейчас расплачется.
Вдруг зазвонил телефон.
— Да, — сказал он. — Что? Вы с проходной звоните? Так, так... — он помолчал, слушая голос в трубке, и резко ответил: — Нет, нет, нет. У меня нет ни секунды времени! Что? Нет, оставлять не надо! Не надо оставлять на проходной, повторяю. Никто вашу пьесу читать все равно не будет, говорю вам откровенно. Видите ли, мы обеспечены пьесами по 2005 год включительно. Наш портфель не просто полон, он переполнен прекрасными современными пьесами!
И повесил трубку.
Мне стало жалко человека, который написал пьесу, принес ее в театр, а с ним не только говорить не хотят — ему даже не разрешают оставить пьесу на проходной.
Тем более что завлит только что, минуту назад, говорил мне, что они задыхаются без новых пьес. Как это глупо и несправедливо!
— Зачем вы с ним так сурово? — спросил я. — Ну хоть перелистали бы.
— Нет той силы, которая заставит меня читать самотек, — сказал завлит. — Или хотя бы перелистывать.
— А вдруг пьеса хорошая? Ну вдруг?
— Исключено, — покачал головой завлит. — В самотеке не бывает хороших пьес. В принципе не бывает и не может быть никогда.
Должен признаться, что драматурга из меня не вышло. Я не сумел, как говорится, капитализировать свой кратковременный успех. Не написал современную актуальную пьесу по просьбе завлита. А еще не дружил с товарищами по цеху, не проводил дни и ночи на своих и чужих репетициях, короче, не стал своим человеком в волшебном мире театра.
Поэтому очень скоро началась совсем другая история. Я отчаянно уламывал режиссера, завлита или просто театрального критика прочитать мою пьесу, а потом слышал: «Позвоните в начале будущей недели». И вот так 52 раза. Или даже 104. То есть год, а то и два. Без всяких результатов.
Станиславский учил: когда играешь злого человека — играй, какой он добрый; когда играешь доброго — играй, какой он злой. Находи в пьесе такие места, где злодей ведет себя хорошо, а благородный герой — плохо. Тогда образ будет достовернее.
Это касается не только интерпретации сценических ролей. Если слышишь какое-то совсем уж глупое и злое нытье, не поленись и поищи в нем тайную правоту. Это гораздо полезнее.
Не совсем удачливые (точнее, совсем неудачливые) литераторы раз за разом пишут о некоей «журнальной (а также критической и даже издательской) мафии», которая якобы присвоила всю литературу и распоряжается ею, как бандитская «крыша» продуктовым рынком.
Разумеется, под мафией имеется в виду виртуальное сообщество вполне реальных людей — редакторов, критиков и издателей, которые зачастую дальше друг от друга, чем каждый из них — от отвергнутого автора. Разумеется, в таких стенаниях гораздо больше личной обиды, чем сколько-нибудь серьезного социологического анализа литературной ситуации. Именно, подчеркну, социологического, потому что взаимоотношения авторов, редакторов и издателей находятся в плоскости литературы, понимаемой как социальный организм, а не в плоскости литературы, понимаемой как чистый текст.
Однако проблема «своего круга» тем не менее существует.
А также существует проблема «справедливости». Проблема адекватности оценок, которые дает лицо, облеченное литературной властью, то есть властью публиковать или не публиковать, хвалить, изничтожать или игнорировать.
Вот я, например, никак не могу понять, почему великий Александр Твардовский с такой щедростью печатал в «Новом мире» скучноватые мемуарные поэмы Аркадия Кулешова, где десятками строк шли перечисления однокурсников. Примерно такие: «И Коля, и Тарасик, и Трофим — и Саша, и Евгений, и Ефим — и Вася Жохин, и Володя Хвыль — и Сенька по прозванию Костыль...» (это я, разумеется, пародирую и надеюсь, что поклонники белорусского поэта не очень на меня обидятся). Судя по переписке Твардовского, они с Кулешовым были добрые друзья с молодых лет. Вот, собственно, и ответ на вопрос.
Кроме того, у Твардовского были свои чисто литературные убеждения и вытекающие из них пристрастия. Он любил социально напряженную, как в старину говорили, обличительную прозу, прямо указывающую на конкретных виновников наших бед. Поэтому он не принимал (внутренне не принимал и не принимал к печати) рассказы Юрия Трифонова на «вечные темы», а если и печатал, то исключительно из уважения к автору «Обмена», «Предварительных итогов» и «Долгого прощания».
Думаю, в этих замечательных повестях Твардовскому нравился именно социально-обличительный пафос, а не едва уловимые тонкости отношений и тем более не размышления о вневременных чертах любви и ненависти.
И еще о Твардовском: в каком-то своем письме он сообщает, что несколько раз перечитал стихотворение Мандельштама «За Паганини длиннопалым…» и ничего не понял, как ни старался. И это естественно. Для автора «Василия Теркина» и «Страны Муравии» весь этот «разрыв аорты с кошачьей головой во рту» был в лучшем случае словесной чехардой.
Какая несправедливость!
Но вот я вспоминаю, как во времена расцвета весьма ученого журнала «Полис» («Политические исследования») зам главного редактора Татьяна Шмачкова звонила мне и говорила: «Денис! Ну напиши нам! Ну что хочешь! Сколько тебе полос оставить? Пять? Фу, как мало... Что тебе, жалко лишний вечерок просидеть? Давай восемь... Про что, про что... Надоел ты мне! Да про что хочешь, про то и пиши!»
И одновременно кому-то она говорила, что «портфель журнала сформирован на полтора года вперед». Почему? Что, я был какой-то совершенно выдающийся политолог? Нет, разумеется. Просто мы с Татьяной дружили и ей, да и главным редакторам журнала тоже, просто нравилось, что я пишу и как я пишу. Но, повторяю, хотя я ни капли не стыжусь того, что я опубликовал в «Полисе» (а кое-чем даже горжусь), я вполне реалистично оцениваю масштаб собственного, так сказать, политологического дарования. Он вполне себе скромный. И однако меня в «Полисе» ждали с распростертыми объятиями.
Несправедливо, да? Да, очень несправедливо.
Позволю себе длинную цитату:
«...преподаватель руководствуется обычно не столько знанием ученика, которое тот обнаруживает в момент вызова, сколько той репутацией, которую ученик этот себе годами создал. Обвинять преподавателей за это в несправедливости было бы столь же справедливо, как обвинять в несправедливости весь мир. Ведь сплошь да рядом уже случалось, что зарекомендованные знаменитости, эти пятерочники изящных искусств, получали у своих критиков восторженные отзывы даже за такие слабые и безалаберные вещи, что будь они созданы кем-нибудь другим, безымянным, то разве что в лучшем случае он мог бы рассчитывать на тройку» (М.Агеев, «Роман с кокаином»).
Мир устроен очень несправедливо — это очень банальная констатация.
Но из нее следуют некоторые нетривиальные выводы, которые удобно рассмотреть на материале литературы. Советская литература как социальный организм во многом была построена ради преодоления литературной несправедливости. Ради устранения давления «своего круга», «ложных репутаций», «дешевой популярности». Точно так же — справедливо! — планировалось устроить всю советскую жизнь.
Но увы! Такой кружковщины и такой коррупции, такого чванства литгенералов и третирования литрядовых, такого истребления инакомыслящих и такого снижения общего уровня текстов, как в советской литературе, не знала, пожалуй, никакая другая словесность.
Думаю, не надо говорить о печальных итогах всей советской «справедливости», которая привела, почти как и в литературе, к деградации общества, к падению экономики — и вместе с тем к разнузданному «элитаризму» правящей верхушки.
Итак, обещанный вывод. Если литературная (да и всякая иная) жизнь устроена кособоко, коряво, своекорыстно, то есть несправедливо, остается шанс — пусть как результат неимоверных усилий — шанс добиться своей цели. Добиться справедливости для себя, для своего труда.
Если же все устроено на началах полнейшей справедливости — такого шанса вообще нет.