Ровно двадцать лет назад мы перестали швыряться друг в друга арбузами, сетками с морковкой, ящиками с виноградом и сделались первокурсниками. То есть мы они и были, но — не совсем.
Помните, наверное, всякий совслужащий или студиозус должен был по осени приносить пользу народному хозяйству. Месячишко или все два, на картошке и на овощных базах. Вот и мы ровно сорок дней, на краснознаменной или переходнознаменной Краснопресненской о/базе г. Москвы. Эдакий траур по поводу вступления в ряды социально активных граждан.
Впрочем, Бога гневить нечего — во фруктах было много витаминов, в овощах минеральных веществ, а соседнем магазине — бескрайнее море дешевого портвейна. Больше того, за овощеполезный труд даже платили хорошие деньги (но я уяснил это лишь на следующий год, когда взял с 1 сентября бюллетень и устроился на ту же овощебазу грузчиком, чтобы поить свой любимый курс: 18 часов работы — 40 рублей).
Короче, мы сделались счастливы. За одним исключением: в отличие от прочих советских студентов мы все эти сорок дней жили в подвешенном состоянии. И терзались сомнениями — оставят наш курс в институте или разгонят к чертовой матери.
Эти сомнения заставляли нас чаще налегать на портвейн, чем на витамины. Зато совместные переживания, вкупе с алкогольной интоксикацией, сплотили нас в дружный коллектив надежнее любого профкома, комсомольской организации и т. п.
Дело в том, что мы были аморальны. Даже хуже. Аккурат накануне 1 сентября, в тот день, когда мы праздновали формальное превращение в студентов, умер наш ректор. Но мы-то!.. Откуда нам было знать такие тонкости жизни высших сфер! И мы, пользуясь незнанием, которое, увы, не освобождает, устроили в общаге грандиозную пьянку с песнями, плясками и громогласными здравицами. И, приблизившись к апогею (в виде «Ой загу-загу-загулял»), обнаружили в комнате дежурную бригаду от деканата. Они испортили песню и сообщили нам не только печальную новость, но и то, что мы оскорбили, кощунствовали, надругались и прочее. И завтра же в Минкульт уйдет запрос о расформировании самого циничного, беспринципного и аморального курса за всю историю ГИТИСа.
В следующие полторы недели деканат попробовал смягчить формулировку. Он предложил нам, не забывая о сортировке капусты, самим назвать или назначить пару-тройку паршивых овец. И облегчить участь остальных. Но мы держались твердо.
Итак, все сорок дней фруктово-овощной диеты мы не знали даже, зачем ее соблюдаем. Оттого чаще налегали (см. выше).
Наконец 10 октября (или 11-го — точно не помню) прямо в садике ГИТИСа нам торжественно объявили прощение. Но обязали оправдать, загладить, искупить и т. д. А смазливая секретарша из деканата, которую уже успел обольстить кто-то из наших первых красавцев, шепнула по секрету: в Минкульте просто нет лишних денег на новый набор.
Наш цинизм и вера в свою счастливую звезду немедленно возросли. Хотя расти им было уже почти что некуда. Время было такое — на излете. Тут без цинизма никак. Как существа с тонкой душевной организацией — артисты же — мы это чуяли. Но не страдали, а решили сформулировать свои ощущения в виде основополагающих идеологических принципов. Для самого беспринципного курса. И сделали это. В тот же самый день, в том же самом садике (где нас простили), ровно двадцать лет назад.
Во-первых, Игорь Виноградов и Валька Василенко, как самые взрослые и ответственные, сказали: мы должны дружить. Ибо в единстве — сила, что доказало противостояние с деканатом.
Во-вторых, Лешка Панков, мой лучший друг, третий самый взрослый, объявил, что раз мы все друзья, то должны дать зарок. Никаких романов и случайных трахов среди своих. Другие курсы — ради Бога, а друзей — ни-ни.
В-третьих, я, как самый молодой и деятельный, заявил, что дружба вообще — вещь ненадежная и зыбкая. Дружить надо вокруг одного дела. Таким делом не могут стать актерство и песнопения — они индивидуалистичны по природе. Значит, этим делом будет...
— Правильно, портвейн! — закричали все хором. И мы стали настоящим коллективом.
В-четвертых, мы тем же самым хором решили, что должны стараться быть честными. Пока обстоятельства позволяют.
Увы, принцип три быстро вступил в естественное противоречие с принципом два. И в одно прекрасное утро, дней через десять после выработки идеологических максим, на лекцию по истории театра с опозданием на час ввалился еще не протрезвевший Лешка в обнимку с девушкой Олей.
— Где вы были? — возопил преподаватель.
— Случилось чудо, — смущенно и игриво улыбаясь, сказал Лешка, — друг трахнул друга.
Вскоре его примеру последовали и остальные, но первый нарушитель конвенции оказался потом наказан (или награжден?) за пренебрежение к морально-нравственным принципам. Он до сих пор не женат, хотя сменил уже бесчисленное множество барышень, и, видимо, так и останется холостяком.
Тем не менее иллюзия существования идеологии и общего дела хранила наше дружество еще какое-то время. Как, впрочем, и всю страну. Но ничто не вечно в этом лучшем из миров. Умер Брежнев, я ушел (от огорчения) в армию, директора краснознаменной Краснопресненской овощебазы посадили, а дружба — вслед за идеологией — начала постепенно рассыпаться. Потом начались совсем уже невнятные времена, а потом...
Потом я с удивлением обнаружил, что ни времена, ни нравы совершенно не повлияли на судьбу моих любимых однокурсников. Лешка стал режиссером в телевизоре, Танька с Ленкой — примами в оперетте, Валька поет где-то в концертах, Котлета тоже поет, но во Франции, под крылом Вишневской, Игорь вернулся в реставрацию, которая была его первой профессией, Бони, Сашка и Энди поют в ансамбле песни и пляски имени Александрова, ну и так далее. Ровно то же было бы и в отсутствие всякой демократии и перестройки, готов побиться об заклад. За одним маленьким исключением. Я, если бы все было по-прежнему, никак не мог бы работать в «Газете.Ru». А в «Газету.Su», в потенциальный лидер Сунета, я просто бы не пошел. Сохраняя верность четвертому принципу нашей элементарной идеологической схемы, придуманной двадцать лет назад, в садике перед ГИТИСом.