— Как вы стали заниматься лингвистикой?
— Я вообще-то хотела стать журналистом, потому что я происхожу из журналистской семьи. Дед был известным журналистом, моя бабушка была журналистом — и за журналистскую деятельность была расстреляна Сталиным. Моя мама стала журналистом, несмотря на то что, как дочь врага народа, она никуда не могла поступить учиться... Журналистика мне казалось очень интересным делом. Я даже окончила школу юного журналиста и попала на практику в газету «Советская культура». Там я написала несколько репортажей, но уже после второго мне сказали, что под фамилией Бергельсон я печататься не могу: мне нужно придумать псевдоним с более русскозвучащей фамилией.
Тогда я ушла и тем не менее потом собиралась поступать на филфак, чтобы получить хорошее образование и впоследствии заниматься журналистикой. Но потом
я поняла, что, если я стану заниматься журналистикой или даже если я стану заниматься, например, американской литературой, которая мне очень нравилась, я буду всегда находиться под идеологическим прессом: это же было советское время.
Поэтому я решила выбрать специальность, которая будет свободна от идеологии, и решила, что лингвистика мне подходит. Я не жалею, что выбрала отделение структурной и прикладной лингвистики на филфаке. Этот выбор определил мою жизнь, а я своей жизнью довольна. Но я была в одном совершенно не права — что это далеко от идеологии.
Тем не менее за всю мою жизнь мне ни разу не пришлось ссылаться на Владимира Ленина, Карла Маркса или Фридриха Энгельса. Я очень благодарна судьбе за то, что так было. Мне очень непросто оказалось заниматься наукой, меня из неё всячески выдавливали — и это сказалось на моей научной карьере, на разбросанности моих научных интересов. Сыграл роль и государственный антисемитизм того времени, и удушливая обстановка на филфаке МГУ, так что в аспирантуру мне не дали поступить. Но я все равно защитила диссертацию, а потом и ситуация в стране изменилась.
— Какие проблемы привлекают ваше внимание в лингвистике? Направления, на которых вы концентрируетесь?
— Возможно, некоторые мои коллеги меня не будут считать чистым лингвистом (у меня очень хорошее лингвистическое образование): мне приходилось заниматься разными вещами, отчасти из-за давления обстоятельств. Я много занималась полевыми исследованиями, но
меня всегда привлекал не только язык, но и то, как он передаёт культуру народа, его сущность и способ мышления. Иногда это называют лингвокультурологией, антропологической лингвистикой, ethnography of speaking, и другие есть еще названия.
Так получилось, что в начале девяностых я работала, что называется, out of academy и занималась решением кросс-культурных проблем в образовании и науке, в ситуации научных обменов. Меня всегда язык интересовал как инструмент коммуникации, то, как с его помощью нам удаётся передавать смыслы и интерпретировать их. Это особенно ярко проявляется в межкультурном контексте, и с этим я столкнулась на практике. Кросс-культурная прагматика стала основным моим интересом. Выражаясь научно, то, как конструируются и интерпретируются смыслы в зависимости от параметров коммуникативной ситуации.
— У вас есть исследование «Коммуникативные функции языка в контексте современных технологий: новые каналы или новое мышление?». Не могли бы вы сказать, как развитие технологий влияет на коммуникацию, по вашему мнению?
— Это, фактически, заявка на будущее. Это доклад, с которым я должна была выступать на конференции Российской коммуникативной ассоциации, проходившей Красноярске в сентябре 2012 года, но нам в последний момент дали грант на экспедицию для продолжения нашего с Андреем Кибриком исследования нинильчикского русского, и мы были в это время на Аляске. Но доклад был заявлен, и мне пришлось воспользоваться технологиями: я сделала презентацию и снабдила её устным докладом, присоединила звук — таким образом, моя презентация состоялась.
Я считала, что это важно, потому что доклад был фактически на тему того, как эти технологические возможности меняют наши представления о том, про что и как мы говорим. Скажем,
сама возможность сделать видеопрезентацию из отдалённого уголка мира заставила меня, начиная разговор, в первую очередь локализовать себя — сказать, что я нахожусь там-то и там-то, здесь происходит то-то и то-то, хотя я обращалась к аудитории на другом конце света.
Идею этого доклада и того, что докладывала еще два года назад, я должна довести до ума — я рассчитываю на то, что смогу провести дополнительное, более детальное исследование. Суть заключается в том, что о новых технологиях говорят все кому не лень, но эта тема не случайно модная и не случайно она будоражит наши умы: изменения происходят с колоссальной скоростью. В какой степени природа человека и язык как элемент культуры, накопленной в течение тысячелетий, могут справиться с такими темпами изменений? И второе: мы привыкли, говоря о языке и коммуникации, использовать такую информационную метафору коммуникации — передачу информации по каким-то каналам. И поэтому технологии часто воспринимаются в рамках этой метафоры как некие каналы, некие инструменты. Но дело в том, что каналы — технические вещи, они не могут повлиять на суть, а
новые технологии — гораздо больше, чем каналы: они меняют очень многое в нашем образе жизни, возможно, когда-нибудь в будущем они изменят даже анатомию человека.
Что самое главное, меняется представление о том, что важно, а что неважно в структуре коммуникации. Если мы разберём коммуникативную ситуацию как такую элементарную единицу, то мы увидим, что представление о целях коммуникации, об участниках, об инструментах и задачах — всё это изменилось. Важную роль стало играть то, что раньше казалось необычной идеей:
есть люди, которые контент создают, а есть те, которые его потребляют, и общество начинает делиться не на рабочих, крестьян, интеллигенцию, интеллектуалов и так далее, а фактически на создателей контента и его потребителей.
Это с одной стороны. С другой стороны, комплекс идей, связанных с понятием авторства: сейчас идёт ужесточение законов, но всё это бесполезно. Имеет место некоторая революция в умах. Она происходит подсознательно в сознании молодых людей, которые выросли в эпоху Web 2.0., которые подчас искренне не понимают, в каком плагиате их обвиняют (мы не говорим о случаях банального списывания). Это представление о коллективном авторстве, которое сложно соотнести с традиционными представлениями о праве владения. Всякие wiki-инструменты, например «Механический турок» на Amazon и разные инструменты краудсорсинга.
Это, безусловно, не может не сказаться и на самом процессе коммуникации нового знания, и я думаю, что скоро мы увидим это и в языке. Масса изменений уже происходит — все мы знаем про интернет-жаргон, про это уже даже неинтересно говорить, я люблю заглядывать вперёд. Как будет осмысляться идея того, как создаётся новое знание, как оно развивается, кому оно принадлежит, что является контентом и так далее. Вот, например, уже сейчас на многие вопросы просто нельзя ответить «не знаю» — правильным ответом будет «сейчас погуглю». А это влияет на то, что и как обсуждают люди, как они аргументируют свои позиции в споре.
И это вопросы далеко не только и не столько лингвистические, но и социальные, и даже юридические.
— Известно, что вы вместе с вашим мужем Андреем Кибриком были в экспедиции на Аляске, в деревне Нинильчик. Не могли бы вы рассказать об этом?
— Это не одна экспедиция, это целый проект, в котором я участвую, и возник он следующим образом: мы вместе с моим мужем Андреем Кибриком оказались в 1997 году на Аляске, и это был проект Андрея. Я была там в университете по другому поводу, связанному с изучением прагматики коммуникации, а потом сопровождала его на Аляску. Андрей Александрович к тому времени уже довольно давно изучал атабаскские языки, на Аляске он был по исследовательскому гранту Фулбрайта для документации одного из самых малочисленных и недоступных атабаскских языков внутренней Аляски: верхнекускоквимского.
Он был приглашён для его описания директором Национального центра изучения языков Аляски Майклом Крауссом. Во время нашего пребывания на Аляске Майкл упомянул, что со времён Русско-американской компании на Аляске, на Кенайском полуострове, сохранились поселения, где исконно говорили на русском языке. Он указал на несколько статей историков, описывавших историю этих поселений, а также на две рукописные статьи ирландского лингвиста Конора Дэйли, который в 1985 году, будучи аспирантом Калифорнийского университета в Беркли, приезжал туда и проводил полевую работу — но он потом ушел из лингвистики, и эти работы были не опубликованы.
Конечно, у нас глаза загорелись: как так — русский язык, сохранившийся с XVIII века!
Потом, пока мы находились в другой части Аляски — внутренней — в селе Николай в верхнем течении реки Кускоквим, где проживают атабаски (они тоже православные с тех времен, поэтому село называется Николай), и где Андрей Александрович занимался описанием верхнекускоквимского языка, на нас вышли активисты из деревни Нинильчик — потомки первых поселенцев.
В основном это люди несколько старше нас, то поколение, которое по-русски само не говорит, но помнит, как в их детстве в семье говорили на русском. Для них этот язык и все традиции, связанные с Россией, — культурное наследие. И, как сейчас во многих местах Америки есть интерес местных коренных народов к своему прошлому, его сохранению, выяснению своих корней, так и они хотят это свое наследие сохранить.
Эти люди очень хотели как-то зафиксировать этот язык, они понимали, что он умирающий, — это действительно так, нинильчикский русский — один из нескольких тысяч умирающих языков земного шара.
Они пригласили нас приехать, попросили составить словарь языка. В первую очередь мы составляли словарь имен, потому что имена отражают бытование народа в его среде. Специально собирали имена: предметы, реалии, которые окружают ту или иную этническую группу. Но, конечно, нельзя ничего делать с языком, если вы не поняли, как записывать его звуки.
Это, конечно, русский язык — его диалект, но в нём есть регулярные отличия от современного русского.
Мы должны были продумать нотацию, выбрать систему транскрипции или орфографии, ведь это диалект бесписьменный: носители языка, то поколение, с которым мы столкнулись двадцать лет назад, по-русски никогда не писали, они уже ходили в английскую школу, открывшуюся в тридцатых годах прошлого столетия вместо русской церковно-приходской, которая закрылась в 1917 году.
Их русский — родной язык, который они усваивали как дети, первый язык. По разным соображениям мы выбрали нотацию латиницей, а не кириллицей: это должно было быть понятно в первую очередь этим людям, для них составлялся словарь. Андрей Александрович сделал фонетическое описание регулярных отличий от стандартного русского, потом это было описано нами в нескольких статьях, в связи со словарным проектом. Еще мы описываем грамматические и другие особенности. Главное отличие, отмеченное ещё Конором Дэйли, — изменение в структуре родов.
Это была первая экспедиция, а потом на долгие годы мы фактически отложили это в дальний ящик. В середине 2000-х годов один из активистов сохранения культурного наследия Нинильчика Уэйн Лиман — специалист по шайенскому языку — продолжил работу по сбору слов нинильчикского русского. Но сам он русского языка не знает, поэтому ему трудно записывать на слух — собранный им материал необходимо было проверить с носителями.
В результате у нас накопилось большое количество вопросов, поэтому мы в прошлом году подали заявку на экспедиционный грант и получили его от Российского гуманитарного научного фонда. В октябре 2012 года мы снова были в Нинильчике и успели проверить практически весь словарь, но нам пришлось уехать по семейным обстоятельствам. В любом случае мы бы не успели завершить всю работу там, но сейчас, если бы удалось провести ещё какое-то время, что называется, в поле с носителями — мы смогли бы закончить словарный проект, сделав его достойным внимания специалистов (понятно, что самих жителей Нинильчика тонкости лингвистического анализа не очень интересуют).
Словарь сильно расширился, в нем появились глаголы и другие части речи; плюс это будет мультимедийный словарь — там будут фотографии и звук, но этот звук должен быть хорошо вычищен, и это сейчас представляет главную техническую трудность. В целом это будет мультимедийный продукт, который должен быть доступен людям в разной форме, в том числе и в интерактивной, чтобы те, кто интересуется «аляскинским» русским – а
нинильчикский русский язык — это такой обломок «аляскинского» русского, который существовал на Аляске в течение по крайней мере ста пятидесяти лет, --
чтобы у них была возможность всё про это узнать.
— Произошли ли в диалекте какие-либо изменения с 1997 года на момент второй вашей экспедиции?
— Мы сравниваем с теми данными, которые были собраны нами в основном с Леонтием Квасниковым, нашим замечательным, но, увы, уже покойным информантом, в 1997 году.
Дело в том, что нинильчикский язык существовал и существует в ограниченном пространстве — одна деревня, которая с 1867 года, когда Аляска была продана, в течение двадцати лет была практически изолирована: в залив Кука не заходил ни один корабль, и вообще население, говорившее на этом языке, не превосходило никогда 200 — 300 человек, это очень маленькая популяция.
И там индивидуальные различия колоссально важны: в этом языке существует масса идиолектного — какие-то названия становятся именами собственными, за каждым именем собственным стоит какая-то история, являющаяся частью культурного наследия, произносительная норма одной семьи может отличаться от нормы другой, потому что в одной семье русский элемент — мужчина, создавший семью с местной женщиной — был из одного региона России, а в другой — из другого. Большое влияние в свое время оказали двуязычные представители эскимосского этноса алютик.
Но языком Нинильчика — первым и единственным — на протяжении восьмидесяти лет до возникновения там английской школы, был именно русский. И в отрыве от основной массы носителей язык там развивался по своим законам.
В 2012 году мы встретились с другими информантами, у которых свои фонетические особенности, но всё это укладывается в ту систему, которая была уже нами описана.
Для завершения нашей работы нужна ещё одна экспедиция, и надо спешить: всё-таки нашим информантам по девяносто лет. Это вполне продвинутые американские старики, они знают, что такое Skype, но технологии в данном случае не помогут: мешает разница во времени. Да и невозможно проводить такую работу через Skype: нужно хорошо слышать, переспрашивать, большую роль играет личное общение, при котором выявляются лексические и культурные контексты — записи наших сессий показывают, что интеракция с человеком очень важна.
Им приходится вспоминать. Ясно, что они не владеют этим языком бегло — они переходят на английский язык, но они вспоминают эти фразы — и это важный и тонкий момент того, как настроить информанта на то, чтобы вспомнить, а наше дело — ничего из этих крупиц не потерять и записать. Это важно, потому что это не просто предмет исследования — это часть ойкумены русского языка, причем довольно уникальная часть. Конечно, существует множество русских диалектов, и некоторые из них, может быть, менее понятны с точки зрения стандартного русского языка, на котором мы с вами говорим, но уникальность этого диалекта заключается в том, что он существовал длительное время в отрыве от «большой земли», в том, что окружала его сначала эскимосская среда, потом английская, и на примере нинильчикского русского можно увидеть очень многие процессы исторической эволюции языкового идиома, социолингвистические проблемы, ну и потом это, конечно, культурное наследие: можно узнать, какой образ жизни вели эти люди.
Сейчас они считают себя коренными американцами — но в конце XIX века те, кто говорил по-русски, ощущали себя креолами: они считали себя носителями аборигенной культурой Аляски.
— Расскажите, пожалуйста, о своей деятельности на данный момент.
— Я преподаю, и с этим связано участие в проекте по созданию так называемых Collaborative courses. Это не дистанционное обучение, а обучение, которое использует методы и технологии, позволяющие преодолеть время и расстояние — но не дистанционность является главной целью, а то, что курсы создаются совместно с преподавателями разных вузов, стран и культур и, соответственно, с участием и для студентов также из разных стран и культур.
Один из наиболее удачных примеров — курс, который мы вели вместе с Университетом штата Нью-Йорк в Дженесио. Мы с моей коллегой, профессором Мередит Харриган, создали коллаборативный курс, который охватывал студентов из МГУ и её студентов, а темой была межкультурная коммуникация. Мы назвали этот проект Intercultural communication in the global classroom.
Хотелось бы рассказать про ещё один интересный и неожиданно получивший развитие проект: ещё в начале двухтысячных годов я написала статью «Russian cultural values and workplace communication». Эта статья заполняла некоторую лакуну — и довольно большую на тот момент: публикаций на эту тему на английском из России не очень много. Потом ко мне обратились составители знаменитой хрестоматии по межкультурной коммуникации, по которой обучаются все, кто изучает эту дисциплину на английском языке. Они попросили разрешения включить переработанную статью в хрестоматию. Я была очень рада, потому что
за сорок лет существования межкультурной коммуникации как дисциплины это первый раз, когда информация о России от российского автора была там опубликована. Оказалось, что это очень важно: про то, как мы реально говорим и каким нашим ценностям это соответствует, в мире известно очень мало.
Однако эта важная миссия далека от завершения.
Ещё я участвую в проектах, связанных с изучением афазии (поражение зон мозга, отвечающих за понимание и воспроизводство речи). Патология гораздо более ярко проявляет нам некоторые особенности функционирования того или иного явления, чем норма. В этом смысле изучение патологических состояний, тех проблем, с которыми сталкиваются пациенты с различными видами афазий, проливает свет на то, как нормально функционирует мозг и как производится и понимается речь. Кроме того, на основе этой работы могут быть выработаны восстановительные методики. Я в этом проекте фактически один «просто лингвист», у нас есть психолингвисты, нейропсихологи, физиологи, логопеды, которые работают вместе, и я считаю, что это тоже очень важная работа.