Авель и брат его Валерий Брюсов

О том, как в трудные времена мы все запоминаем

Даша Зайцева/«Газета.Ru»

Женщина двадцати семи лет спит, и ей снится сон.

Небесная канцелярия. Во сне она, конечно, этого не понимает, но женщине ясно, что это – что-то небесное и канцелярское: высокие то ли здания, то ли гигантские стеллажи, все границы и края тонут в тумане; отделы (как огромные ячейки) с красными вывесками – очень высоко над полом; нигде нет дверей, и ячейки совершенно прозрачные.

Потолков тоже нет.

Все просто утекает в небо. В стороны. Как будто растворяется в прозрачном воздухе.

...и нет ни асфоделий, ни фиалок...

«Отделы были сформированы, но по неведомой мне логике, – рассказывала она потом, – не так, не как мы обычно привыкли объединять вещи по нашим привычным меркам. Их принадлежность или общая характеристика. Например, техника, музыка, книги, водоемы. Нет, там все было как-то иначе».

Например, где-то – в тексте, в жизни, в любви – встречается красный цвет, вот там и собрано все «по красному цвету».

«Я что-то там очень искала, и все не могла понять, в какой мне отдел идти, какой логикой руководствоваться. То, что мне нужно могло оказаться в одном из отделов, но вот в каком?»

Все это еще осложнялось тем, что названия на вывесках вообще было невозможно прочесть: смесь китайского, латиницы и какой-то тарабарщины – языка компьютерных программистов.

«В одном из таких отделов (а я ходила как по сотам, спрашивая одно и то же) мне сказали, что для меня тут кое-что есть, и отдали письмо от мамы, которое она писала мне много лет назад, в моем младенчестве. А теперь, видимо, было самое время его прочесть».

А еще ей дали зачем-то в придачу коробочку. Квадратную, невысокую, сантиметра три высотой. Синяя, с какими-то то ли кружочками белыми, то ли просто белым перетекающим рисунком.

И что-то там было в коробочке, металлическое. И поняла женщина, что коробочка-то не ее. И она даже знает, чья.

И вот несет она все это добро себе в комнату, вернее, комнату с одним единственным большим окном (как будто у всех там – то ли в раю, то ли еще где – есть своя комната с большим окном, и если повезет, то окно кого-то из твоих хороших знакомых будет напротив, и можно будет как-то ладонью перемахиваться), ставит коробочку на стол, который отчетливо виден из противоположного окна, а в комнате в противоположно стоящем здании – я.

Она смутилась и говорит:

– Мне надо отдать вам одну вещь. Вашу. Она из вашего детства, не из моего.

И я таким сквалыжным голосом – из противоположного окна:

– Миленько. А я-то все жду, когда же это произойдет, потому что эта вещь именно что моя.

... До сих пор интересно, что там было, в той коробочке.

Может, ключ? И что я из-за него так сквалыжничал?

Впрочем, ключи бывают разными, странными.

Что хотел сказать своим непонятным поступком сын Репина Юрий? Когда уже отец его был в стране асфоделий и туманных фиалок.

Когда уже все собрались у гроба художника и священник начал отпевание, Юрия не было дома.

Сестра его просила священника подождать, объясняя его поступок тем, что брат утром рано пошел на охоту и с минуты на минуту должен вернуться. И он вернулся.

Держа в руках двух убитых им зайцев, которых он связал ушами и задними лапами, сделав из них подобие венка, он подошел к гробу отца и попытался это венок внутрь в гроб положить.

Священник возмутился, строго велел убрать это безобразие.

Тогда сын художника сказал, что положит их на могилу.

Но священник громко сказал: «На освященную могилу падаль я не позволю класть».

Прям Каин и Авель. Только наоборот. От «тука их» принесенное было, по мнению священника, неугодным. А цветам в гробу было уместно и кстати. Стоит ли говорить, что и дочь, и сын Репина были очень этим отказом огорчены. Говорили потом, что священник из-за своей темноты не понял смысла последнего дара отцу от сына.

...Темная сумасшедшая душа, темная не сумасшедшая душа, но любящая душу брата... Поля асфоделий, луга непуганых и безумных фиалок...

Сын Репина Юрий потом покончит с собой после Второй мировой войны в Финляндии.

Сейчас трудные времена – все время кто-то из бывших друзей пытается подложить тебе в «гроб» вашей дружбы подрагивающие на весу венки из заячьих ушей и ромашек. Но все это рано или поздно пройдет. (Баню, не глядя, некогда, да и не хочу разбираться.)

Все пройдет. Только мы ничего не забудем.

Как Чуковская зло написала в своих «Записках об Анне Ахматовой»:

«Во время этой работы вошла Блюмиха, которая, нисколько не смущаясь нашим занятием [они переписывают «Поэму без героя»], сообщила, что Железнова позавчера назвала ее дурой, вчера дрянью, сегодня утром сволочью, а сегодня днем позвала ухаживать за больным ребенком».

Так будет и с нами.

Все пройдет: выстрелы, смерти, пожар. Но мы не забудем, что кто-то вчера нас назвал дрянью, утром сволочью, в обед синонимом презерватива, а сегодня нас вдруг позовут поухаживать за больным ребенком.

Мы не пойдем.

У нас темная, но злая хорошая память. Ключ гремит у нас в коробочке.

Мы помним, что делали с нами. Что говорили про нас. Что про нас бывшие нынче друзья писали. Прощенья не будет.

Когда-то Валерий Брюсов – в своем декадентском приступе саморазоблачения – рассказал:

«…Я уже говорил, что мой брат был при смерти, болен; медленно умирал в постели, ослепший и потерявший рассудок. Сердце мое сжималось от жалости к нему. Но я рассудочно был убежден, что жалость, как и всякая сентиментальность, – глупость. Я решительно преодолел в себе это чувство… временами у него бывали судороги и тогда ему растирали руки и ноги. Раз вечером я принял участие в этом растирании вместе с его сиделкой, его прежней кормилицей. Она растирала ноги, я – руки. Но вместо того, чтобы растирать, я стал всячески жать, коверкать ему руки, стараясь причинить ему большую боль. Он вырывался, он стонал все сильнее, но я упорствовал».

Мы не покойный теперь брат. Мы ничего не забудем.