Стал хуже видеть.
Близорукость у меня была со второго класса, но вот после пятидесяти стала еще развиваться и дальнозоркость. Чтобы прочесть мелкий текст, вынужден отводить руку на большее расстояние.
Это только в головах у эльфийски здоровых людей существует поверье, что близорукость и дальнозоркость взаимозачетны. Нет. И так не видишь, и сяк не видишь (к сожалению).
Жизнь тебя треплет, отъедает по кусочку, ничего не предлагая взамен. Вот тут поставила печать «не выдавать», тут — «ограничить к выдаче», тут — «только с купюрами». Глядишь, вообще скоро тебя запретит.
Уж не знаю, были ли у Симоны де Бовуар проблемы со зрением, скорее всего, нет, ни на одной фотографии не вижу ее в очках — но вот проблемы с запрещением у нее были. (Это как раз Сартр, ее вечный мужчина, двойник, был близорукий очкарик, еще и слеп на один глаз).
Когда я смотрел, какие же события случились в апреле за все эти годы, выяснилось, что 9 апреля 1966 был отменен ватиканский Индекс запрещенных книг. Он действовал больше четырех веков.
Идея про зря напечатанные книги мне понравилась, стал листать имена и названия — ну все предсказуемо: Вольтер, Джордано Бруно, Декарт, некоторые нацисты (странно, что отсутствует Гитлер с его «Mein Kampf») — и вдруг: «В 1956 году были запрещены книги «Второй пол» и «Мандарины» феминистки Симоны де Бовуар».
«Второй пол» — это 928 страниц, вес книги с упаковкой — без малого килограмм.
Вот целый этот килограмм неприятной правды Ватикан в 1956 году и запретил.
Я читал эту публицистическую книгу в свое время.
...Геркулес прядет шерсть у ног Омфалы, и он скован желанием. Ну так почему же Омфала не может захватить власть над ним?
...Медея только для того, чтобы отомстить Ясону, вынуждена в ярости убить своих детей. «Эта дикая легенда наводит на мысль, что женщина только через свою связь с ребенком могла приобрести устрашающее влияние».
...Аристофан в комедии «Лисистрата» выводит забавное собрание женщин, (это я сейчас пересказываю самое начало). Сабинянок, чтобы смирить, надо отхлестать кожаными ремнями.
Иными словами, женщина всегда в этом мире — существо относительное, тело мужчины имеет смысл само по себе, а женское — без мужчины — этого самостоятельного смысла лишено. И даже биологическая потребность самца в самке никакого социального освобождения женщине не дает. Наоборот. Делает ее еще больше вещью, желанной, но бессловесной, а иногда кричащей добычей.
Но тут хотя бы понятно, почему Ватикан эту книгу так невзлюбил.
А вот книга «Мандарины» Симоны де Бовуар — это ведь только роман. Но и роман тоже очень не понравился Ватикану.
Вот первая же найденная мной выдержка из «Мандаринов», она совсем не о сексе и не о любви: «Нет, не сегодня дано мне узнать свою смерть; не сегодня и ни в какой другой день. Я умру для других, но сама не увижу, как умираю».
Это стихи.
Их просто надо «разбить» по-другому:
Нет,
не сегодня
дано мне узнать свою смерть; не сегодня
и ни в какой другой день.
Я умру для других,
но сама не увижу, как умираю.
«Оригинальный писатель, пока он жив, всегда скандален», — сказала однажды эта странная женщина.
Она идет по улице, высокая, стройная. Она сознательно одета не по моде. Она без очков. Они ей и не нужны: она и так все отлично видит.
В молодости — из вызова, дерзости — она часто носила башмаки на деревянной подошве (значит, когда шла, сильно ими стучала). Специально надевала ношеную скучную одежду. Для особых торжественных случаев у нее был только один костюм.
С возрастом стала одеваться иначе, но во всем остальном была все так же бескомпромиссна.
«Впрочем, мне это было совершенно безразлично. После того как я упала с велосипеда, у меня недоставало одного зуба, дыра была видна, а я и не думала заполнять ее: к чему? Я все равно старая, мне исполнилось тридцать шесть лет».
Это смешно.
Тридцать шесть лет — это не старая. Но она себя по-другому оценивать не хочет.
...У Симоны де Бовуар есть одно сильное детское воспоминание. Там мать к ней является недосягаемой и изменчивой, как облако или ангел. Маленькая девочка испытывает восторг, это почти влюбленность. Помнит уже много лет спустя, как маленькая садится к матери на колени, в это облако благоухания и объятий, садится и все целует, целует мамину молодую свежую кожу.
Насколько же мать далека от башмаков на деревянной подошве и ношеной невзрачной одежды. Мать приходит к ней ночью, чтоб на прощание поцеловать (ребенку кажется, что ночью, скорей всего, только девять вечера, но для взрослых это «детское время», они, наверное, едут куда-то, вот мама и нарядилась). Пена зеленых кружев, сиреневый цветок на лифе или плече, а иногда черное платье.
Это описано в другой книге, не включенной в запретительный ватиканский столбец.
Но сколько же тут любви и зависимости.
«Когда она [мама] сердилась, то делала «страшные глаза»; я боялась этого гневного блеска, лишавшего ее лицо красоты. Мне нужна была ее улыбка».
Как красиво? Правда?
Правда. Если бы мы не прочли в еще одной книге («Очень легкая смерть») про эти губы совсем другое:
«У Смерти было лицо матери и ее страшный оскал, ее доверчивая улыбка».
Ох уж эти писатели, все у них не как у людей. Все-то они хотят извратить, срифмовать с неизбежной смертью, оскандалить, присвоить, а лучше съесть.
«Если бы мир, в котором мы живем, весь был съедобный, как легко было бы в нем жить! Уже когда я стала взрослой, меня порой одолевало желание ощипать и съесть цветущий миндаль или откусить кусочек от карамельно-миндального заката. Неоновые вывески на фоне темного нью-йоркского неба казались мне огромных размеров лакомствами, которые, увы, невозможно проглотить».
Мы все об этом думали. Но мы об этом не говорим, мы не Симона — мы знаем: мир нельзя проглотить. Это он однажды проглотит тебя. А она хотела этот мир победить.
Уже двадцать лет прошло, как был снят ватиканский запрет с двух ее книг, когда Симона де Бовуар 14 апреля 1986 года умирает.
Ее лучший и самый долгий Сартр давно уже спит в могиле на кладбище Монпарнас, куда, как по специальной иронии судьбы, выходят окна ее небольшой квартиры.
Но она умирает не дома, а в одной из парижских клиник.
Говорят, что персонал не мог поверить, что у них умерла сама Симона де Бовуар: к ней никто не приходил и никто о ней не справлялся. Хотя опять какая-то странность: почему персоналу неизвестно, что умерла именно Симона де Бовуар? Разве ее имя не записано в больничном журнале и, скорей всего, на ее койке?
Где-то об этом, какой-то ложью мерцающем факте прочитал умилительное: «Разве кто-то смел предположить, что Симона может состариться и умереть»? Опять смешно. А разве кто-то мог предположить, что будет иначе?
Не думаю, что ей бы понравилась вся эта послесмертная сентиментальная возня.
Пока писал этот текст, зашел в одну из сетей, стал пролистывать ленту и сразу наткнулся на яростный пост своей подруги.
«...давно уже обратила внимание, самые жуткие зеркала и самое кошмарное освещение бывает либо в примерочных кабинках больших магазинов одежды, либо в салонах красоты. То есть именно там, где рассчитываешь увидеть себя хотя бы немного более привлекательной, чем всегда».
Прямо слышен там стук деревянных подошв Симоны де Бовуар.
Я рассмеялся и вдруг подумал, что Симона де Бовуар, может быть, так и хотела себя видеть в каждом тексте. Как в примерочной. В каждых глазах. В каждой витрине. И в каждой своей книге.
Небезупречной.
Видимо, она получала от этого какое-то странное удовольствие. Потому что в небезупречности есть настоящая честность.
«Земля везде одинаково печальна», — когда-то написала она.
Может, она этого и хотела? Быть печальной, неприбранной и неудобной, как земля. Да-да: «я умру для других, но сама не увижу, как умираю».