Оторванные от земли подошвы

О чужих буквах Зинаиды Гиппиус

Даша Зайцева/«Газета.Ru»

Заметил это только, когда пошел дождь: подметка на мыске обоих ботинок отклеилась. Видимо, слишком долго я хожу по этой земле – пора завязывать.

Если бы меня увидела в таком ботинке Зинаида Гиппиус (особенно на свой день рождения – 20 ноября, хотя кто я такой, чтоб меня позвали на ее день рождения, пусть и небесный), наверное, предложила бы ботинок сжечь.

Такое она уже проделала со шляпой Акима Волынского. Спалила. Она вообще любила огонь.
Чем уж так ей не понравилась шляпа Волынского, теперь нам никогда не узнать. Просто сидел Аким Львович в столовой у Мережковских, вдруг слышит: на кухне кричат весело, громко смеются. Он туда – а там Зинаида Николаевна уже жжет его шляпу. По-видимому, в печке. Домой Волынский ушел в шляпе Дмитрия Мережковского. Которая то ли была ему мала, то ли велика.

Но даже не обиделся. Написал потом: «Ее заботливость простиралась на состояние вашей обуви, на дефекты вашего белья». (Хорошо хоть сорочку Акиму Львовичу не сожгла. А мой просящий каши ботинок точно весело бы потрескивал в печке. Ах, да, вспомнил: кто бы меня к этой печке пустил.)

Еще она умела писать разным почерком. Подделывать чужие буквы.
Иногда сочиняла своему мужу письма от лица безымянной поклонницы. Но это еще что. Бывало, человек получал адресованное ему письмо, написанное его же собственной рукой.
«Здравствуйте, многоуважаемый (допустим) Николай Александрович! Не находите ли Вы, что в Вашем недавно опубликованном очерке Вы допустили непростительную ужасную оплошность?»

Такие доктор Джекил и мистер Хайд. Переписываются внутри одного и того же человека. Но через реальную почту.

Ей нравилось, когда ее называли ведьмой.

Ей нравилось, когда на нее оборачивались прохожие. И там было на что оглянуться.
Дело в том, что она сознательно очень странно пользовалась косметикой. Такое нежное, почти прозрачное лицо – и толстый слой кирпичного цвета пудры. Это было не модно. Это было даже неприлично.

Еще она часто переодевалась мальчиком. Штанишки, матроска. Или наоборот – напялит жабо. Какой-то маскарадный берет. А иногда – и все это смешает. Такой наш Сергей Зверев, звезда в шоке.

Но «хуже» всего был монокль. На длинной цепочке, в стиле прекрасной эпохи Людовиков. Монокль, через окошко которого она нагло рассматривала говоривших. Есть у меня подозрение, что в монокле была простая стекляшка.

Она сама была иногда как стекляшка: яркая, прозрачная, переливающаяся, но холодная. То полюбит кого-то, то быстро остынет.
Если остыла, то презирает. Нескрываемое безразличие. Иногда же просто слишком много «интересничала».

Мы все помним, как молодой Мандельштам без предупреждения однажды пришел к ней. Она вышла (надеюсь, без монокля), сказала уже хрестоматийное: «что, если он будет писать хорошие стихи, ей об этом сообщат; тогда она с ним поговорит, а пока что – не стоит, потому что ни из кого не выходит толку».

Мандельштам молча развернулся и удалился. «Вскоре Гиппиус прочла его стихи и много раз через разных людей звала его прийти, но он заупрямился и так и не пришел. Это не помешало Гиппиус всячески проталкивать Мандельштама».
И правильно сделал, что не пришел.

...Кстати, нет. С «просто стекляшкой» в монокле я загнул. Зинаида Николаевна была действительно близорука. (То есть неугодную шляпу еще бы заметила, а отклеивающуюся подошву на промокшем ботинке вряд ли. Ну если только не положить высоко ногу на ногу – но так «по-американски» в России раньше не сидели.)

Про близорукие глаза мы узнаем из сцены с художником Бакстом.

Он рисует ее четыре сеанса в своей мастерской на Кирочной, она полулежит в «смутном» кресле, улыбается одними глазами (это как? попробуйте улыбнуться одними глазами – не получится: будет задействованы либо подбородок, либо щеки – но такой уж загадочный Серебряный век, умел улыбаться отдельными членами), потом Бакст неожиданно кончит портрет и с какой-то усталой злобой бросит его Гиппиус. (О господи боже ты мой, скажем мы, люди простые, без этого вот всего: «Как все нервны! Колдовское озеро».)
А потом еще и зарычит:
– Слишком коротко, вы длиннее. Надо прибавить.
Выхватит портрет, рассечет его бритвой (бритва! там есть еще и бритва, о мой бог) горизонтально, пополам, присмотрит кусок картона, вырежет полосу, вклеит в разрез, успокоится и – опять зашуршал углем.

Но что-то мне в Гиппиус все-таки нравится.
Например, ее отношение к «одеть» и «надеть». Это сейчас все лепят как бог на душу положит. А тогда еще некоторые разницу понимали.

«Непозволительное «одевание» на себя калош, платьев, шляп и т. д. упорно продолжается всеми новейшими писателями, не исключая талантливых. Я заметил однажды г. Осипу Дымову, что он в трех строках сумел три раза «одеть» голубую кофточку. Издавая рассказы книгой, автор эту кофточку исправил, но... только одну кофточку! В той же книге все другие кофточки по-прежнему «одеваются». Но не в Осипе Дымове дело. Не он навел меня на безнадежные размышления. А загляните в один из томов известного издания С.А. Венгерова – «Пушкин». Это громадная, тщательная работа. Роскошно изданные книги. И там, под рисунком во всю страницу, крупным шрифтом напечатано: «Людмила одевает шапку Черномора». Что же после этого? Если пушкинская Людмила стала «одевать» шапки, если в этом убежден такой знаток русской словесности, как С. Венгеров, видно уж ничего не поделаешь. Надо покориться и признать за «новой формой» право гражданства. И ждать, что за «одеванием» калош и шапок пойдут в свое время их «раздевание». Г. Минский где-то уж «раздел шляпу». Это первая ласточка».

Тут Гиппиус уже пишет под псевдонимом «Крайний». Она тогда не знала, что через какие-то семьдесят-восемьдесят лет все начнут говорить слово «крайний» в значении «последний». Что вы делаете в крайнюю субботу ноября? В крайнюю субботу ноября я пишу колонку про Зинаиду Гиппиус. (На самом деле нет: я пишу в предкрайнюю.)

Но больше всего мне нравится у Гиппиус это:
– Послушай, – сказала Май. – Пойми, что я думаю. Я думаю, что люди гораздо дольше живут, чем им следует, чем они действительно могут. Это как если бы зрелые апельсины не падали с веток, а сохли и портились на дереве. Истинная жизнь человека проходит быстро, как весна и лето, так же быстро. А потом люди остаются доживать, – это ошибка, им пресно и скучно, потому что жизни нет. Большое счастье, если можно пройти жизнь, прожить весну и лето – и кончить, не ползти дальше. И жизнь ничем нельзя продлить, как май нельзя продлить. Ты хочешь всегда со мной – как теперь. Теперь есть счастье, потому что есть жизнь, а потом все равно ничего не будет, потому что придет смерть. Живи со мной – а доживай… с кем хочешь… Я бы не хотела доживать совсем.

Боже, как это прекрасно.

Не будем цепляться за людей, отпустим жабо на ветер, укоротим портрет.

Но тем не менее ей придется дожить: и до смерти мужа, и до, конечно, справедливого осуждения за одноразовую коллаборацию с фашистами, и до оскудения текстов, и до «тяжелого холода», и до ощущения, что она мертва, как «убитый ястреб».

«Осенний крик ястреба», где-то мы уже это слышали.
Все выше и выше, потом ниже и ниже, потом выбегут дети на своих никогда не ошибающихся подошвах и закричат по-английски: «Зима, зима!».