Что-то тревожно

Кузьма Петров-Водкин. «1919 год. Тревога», 1934 год Wikimedia Commons

Лето за окном осунулось, постарело, и даже ему самому стало понятно, что скоро осень. «Август — это когда из ведра пахнет кислыми арбузными корками». Это придумал не я, а жаль. Наша жизнь прокисла, — как бы говорят нам покусанные нами же корки, ощериваясь бессильными красными щербатыми деснами. И даже прохожие женщины стареют и толстеют (хотя кажется, кому как не им вечно худеть и молодеть?).

Одна знакомая рассказала, как удивительно красивый юноша затеял многосерийную мужскую неприятную игру: влюбляет в себя женщин. И даже со стороны ей видно, на какой стадии игры находится жертва и соблазнитель. И когда наступит финал.

Каждая избранная сперва неожиданно хорошеет, расцветает, будто вспыхнув (она еще не знает, что она никакая не избранная, а просто очередная), худеет, смеется, а

потом, когда лимит игры исчерпан, постепенно прибавляет по килограмму за каждые два дня, тяжелеет плечами, обнаруживает под платьем небольшой живот, потом у нее постыдно округляются щечки и сама женщина гаснет.

— Вы знаете? У нее даже энергетика в толпе меняется, — рассказывает дальше знакомая (она, кстати, энергетический психотерапевт, ей про энергетику виднее). – Причем меняется настолько, что я даже перестаю их узнавать на улице, принимая сперва за неинтересных тетенек средних лет. Вот сегодня увидела очередное начало конца.

В общем, лето за окном осунулось, потолстело, и даже ему самому стало понятно, что скоро осень.

А ведь раньше, как смеялось.

Как будто специально для меня другая моя знакомая, Елизавета Зорина, тоже недавно рассказала:

«В Ринкебю зашла я в марокканское кафе. Передо мной в очереди белокурая женщина, может, шведка. Она говорит мне, что у меня красивое платье, я отвечаю: «Спасибо». На этом мои познания шведского кончаются».

Знание шведского заканчивается, но не вся эта история.

«… Женщина начинает мне показывать пальцем на восточные сладости и смеется. Ну, и я смеюсь. Из вежливости. Тогда она поворачивается ко мне и начинает что-то долго со смехом рассказывать. Что-то очень смешное — я это понимаю, не понимая при этом ни слова. Я поддакиваю, тоже ржу. И как-то неловко обрывать ее длинный монолог, потому что ей очень весело. Тут я уже и сама начинаю хохотать, больше от нелепости ситуации. И это чудесным образом совпадает с финалом ее рассказа, так что когда марокканец выносит ей её заказ, мы обе корчимся от смеха. Утирая слезы, она хлопает меня по плечу, а я ее приобнимаю. И мы прощаемся. Я смеюсь и в окно вижу, что она тоже идет по улице, посмеиваясь. Так я никогда и не узнаю, о чем она мне говорила».

Шведка, видимо, еще не слышала, что рубль упал. У нее крона, небось, нет. Впрочем, что шведке до наших скучных проблем? Что ей до наших дурных предчувствий? Хорошо смеется та шведка, которая смеется последней.

Но погоди, Сольвейг... И до тебя доберутся.

Как внятно в захолустной тишине
звучит под осень музыка ухода!
Как преломляет малость коньяка
на дне стакана падающий косо
закатный луч, который золотит
страницу, где последняя строка
оборвана на знаке переноса…

.
Так написал Лев Лосев. Красиво.

И про знак переноса, и про оборванную строку.

Жаль, что он ничего не написал про обещанный в сентябре 2018 очередной обвал рубля, судебные дела за перепосты, и ощущение тревоги, с которым ты просыпаешься каждым утром.

Кстати, Сергей Гандлевский сказал по него, Лосева, очень точное:

«… Существует таинственная связь между поэзией и жалостью. Набоковский Джон Шейд на вопрос, чтó для него, поэта, слово-пароль, ответил, не задумываясь: «жалость». Есть подозрение, что в поэтическом участии нуждаются, в первую очередь, затрапезные явления — жизнь с приметами ущерба: проходные дворы, пересуды в трамвае, будничная нервотрепка, редкие минуты беспечности».

Что-то минуты беспечности стали совсем редки.

Всех жалко.