— Нет, а я оттуда выбыл,
Но и здесь, в загробном сне, —
То, чего не съел, не выпил, —
Не дает покоя мне.
Это из поэмы Твардовского «Теркин на том свете», в которой убитый на поле боя Теркин попадает на тот свет. И тот свет, как и положено, чист, как метро (то, сталинское – теперешнее у нас похуже будет: попрошайки, иногда и бумажки на полу, ни одной урны, нет-нет да и встретишь бумажный стаканчик). Впрочем, и это метро не вполне комильфо: своды пониже, да и упомянутых урн нет. И только одна стрелка «Вход». «Выход» отсутствует.
Ну а потом «кромешный» стол и «кромешный» телефон. Уж не вертушка ли?
… В 1954 году эти фантазии Секретариат Центрального Комитета КПСС признал порочными и осудил как идейно вредные. А в 1963 центральная газета эту поэму опубликовала (времена, они текучи). Но Твардовский ничего не забыл. Главный редактор журнала «Знамя» Вадим Кожевников писал: «Когда я читал поэму, у меня создалось впечатление, что белоэмигрант взял нашего Теркина и переделал его в антисоветском духе. Злобно, в духе Би-би-си, высмеять партию, принцип коллективности в руководстве партии и попытаться вдуть в эту антисоветскую вещь новую душу – невозможное дело».
То есть, сам автор взял своего же «Теркина» и посмел переделать. Вот же мерзавец! Но бог с этим. Нас больше сейчас будет интересовать тема еды.
Не дает покоя Теркину то, что он не съел и не выпил в той жизни, когда был жив. Ну вот не дает и всё!
«Нельзя унести родину на подошвах сапог, но можно взять с собой крабов дальневосточных, килек пряных таллинских, тортиков вафельных «пралине», конфет типа «Мишка на Севере», воды лечебной минеральной «Ессентуки» (желательно, семнадцатый номер).
С таким прейскурантом (да, горчицу русскую крепкую) жить на чужбине (еще масла подсолнечного горячего жима) становится и лучше (помидорчиков слабокислых), и веселее (коньяк «Арарат», 6 звездочек)». Так написали Вайль и Генис.
Я один раз был в русском магазине в Германии. И даже видел «русские отделы» в обычных немецких универмагах. Ничего печальнее в своей жизни я не видел.
Зачем всё это? – хотел спросить я. Но не спрашивал. Тоска по родине, рябина – это всё святое. Спросишь, самого тебя в студень и горошек превратят.
Впрочем, и наш самый советский Владимир Маяковский тоже не чурался кулинарии. Хотя и презирал ее. В стихах.
Слава вам, идущие обедать миллионы!
И уже успевшие наесться тысячи!
Выдумавшие каши, бифштексы, бульоны
и тысячи блюдищ всяческой пищи.
(…)
Если взрежется последняя шея бычья
и злак последний с камня серого,
ты, верный раб твоего обычая,
из звезд сфабрикуешь консервы.
А если умрешь от котлет и бульонов,
на памятнике прикажем высечь:
«Из стольких-то и стольких-то котлет миллионов —
твоих четыреста тысяч».
Но мы маленькие люди, мы не презираем.
Потому что еда – это радость, это любовь, это тоска по материнскому молоку. Потому что еда – это не последняя, надеюсь, булка, которой мы сможем накормить нашего впавшего в детство отца. Прикрыть его, так сказать, умственную наготу. Потому что еда – это про тот и этот свет, а мы между.
Мой приятель, писатель Максим Цхай, рассказал недавно.
… Папа его сильно достал, утомил (трудно жить с человеком, страдающим возрастным изменением личности). Но папу Максим любит. Даже из Германии уехал, чтоб тут, в Крыму, за ним теперь ухаживать. Максим Цхай не жалуется, нет. Он просто записывает:
«Папа, отходя в очередную сиесту, забыл мне оставить на столе лист, где он пишет, что ему надо обязательно принести, так что взял все по памяти.
Притащил, папа, как всегда, встречает меня взглядом ревизора: «а ну-ка покажи, это зачем, это сколько грамм, а это почему?»
И выяснилось, что я в этой беготне не взял хлеба. В принципе, ничего страшного, у нас еще Сашкин хлеб, правда, зерновой, папа его не очень любит.
Что тут началось, блин, как всегда».
Снявши голову, кудрей
Не жалеть, известно.
– Ах, валяйте, да скорей,
Мне бы хоть до места...
Раз уж так пошли дела,
Не по доброй воле,
Теркин ищет хоть угла
В мрачной той юдоли.
С недосыпу на земле,
Хоть как есть, в одеже,
Отоспаться бы в тепле —
Ведь покой положен.
Вот и папе положен покой, он хочет свой хлеб, не тот, зерновой, а привычный, родной, советский. Зачем ему булка? Папа хочет ссориться, папе мало эмоций, папа кричит.
- Зачем булка, когда есть сухари, зачем?
Уставший сын отвечает: «Папа, сухари есть не всегда, пусть лежат, ничего им не сделается, если не хочешь, ешь булочку сегодня».
— Не буду булку, не буду, не хочу, не нужна мне эта сдоба! Убери со стола немедленно! – кричит бедный больной папа.
И тут происходит ужасное.
Сын взрывается.
Хватает несчастный батон (он же «не нужен»?), раскрывает дверь и бросает, точнее, сперва бросает, а потом пинает, как в футболе – в сгущающиеся сумерки, в жизнь, которая промелькнула мимо, в прошлое и настоящее, а главное – в будущее, которое, как и положено, туманно и, как понятно, бесперспективно – это чертов ненужный несчастный батон. Лети, хлеб, лети!
И хлеб летит.
За синие горы, за темнеющие леса, на пыльный двор. Падает на асфальт, где лежать хлебу негоже. Однажды одна девочка уже наступила на хлеб – вы помните, чем всё это кончилось.
— Все, успокойся, нет у тебя сдобы! - сказал сын и ушел в свою комнату. И лег, закрыв лицо, руками. И молчал там полчаса. А потом вышел.
… Папа задумчиво жевал кусок хлеба, выброшенного мощной рукой и ногой рассвирепевшего сына. А сам хлеб, мокрый от воды, потому что провинившийся папа его аккуратно помыл, лежал на столе. А отец, как побитая собачка, смотрел на вышедшего из своей комнаты сына.
– Папа не смотрел на меня и жевал долго и старательно, придерживая ладонь у подбородка, чтобы крошки не сыпались на пол. Потом встал и молча ушел к себе.
А я погладил оставшийся кусочек булки и сказал ей: «Я больше не буду».