Если уж говорить о главной национальной черте жителей нашей страны, я бы, отбросив все прочее, на первое место поставила стремление любой ценой прибиться к той или иной группе носителей каких угодно, пусть даже самых завалящих, корпоративных ценностей.
Помните шотландца Артура из моей прошлой колонки? Того самого, что приехал в Россию и удивился, как недалеко у нас люди планируют будущее. Так вот, еще больше он был удивлен этой совершенно патологической потребности наших людей пристроиться к какому-либо корпоративному обозу.
Однажды его жена, которая работала в представительстве британской фирмы в России, потеряла серьезный контракт прямо в день подписания — ее контрагент передумал. Оказывается, накануне он познакомился с главой аналогичной компании и, не раздумывая, решил заключить сделку с ней, потому что ее директор когда-то служил в топографических войсках. «Мы же, — говорит, — картографы!» И плевать, что между ними 10 лет разницы в возрасте, что один служил на Урале, а другой — под Ленинградом, что товар и условия у этого картографа хуже, а цены выше! Для нашего человека корпоративная, пусть и призрачная ценность важнее реальной выгоды.
Шотландец с женой три дня ходил тогда по барам Москвы — не умел на трезвую голову понять, что случилось. Он сам никак не мог вообразить, что у себя в Британии будет при ведении бизнеса предпочитать тех, допустим, кто носит с ним одинаковые рубашки, болел за тот же футбольный клуб или родился в том же самом роддоме.
Нет, ну правда, я не могу представить британца или американца, который выбирает себе друзей или партнеров по бизнесу, исходя из интересов землячества и рода войск, в котором те служили. Воображаю уроженца Нью-Йорка или даже французской глубинки, к которому пришел бы какой-нибудь мутный тип и сказал: «Да у меня тоже сенбернар и дочь тоже гимнастикой занимается». И они бы сразу отправились вместе выпить, а потом наладили дело по поставке запчастей для грузовых вагонов.
Это невозможно. Никто там не будет объединяться и дружить только потому, что люди родились в одном городе, служили в одинаковых частях или мамы их носят одни и те же имена. А у нас сплошь и рядом.
Половина попоек в поездах начинается со слов: «И у меня жена (дочь, мать, теща, сестра...) Любка! Ну, по одной!»
Тягу к корпоративному духу проявляют в России порой самые неожиданные люди. Недавно я спорила о литературе с одним известным правозащитником, который некогда отсидел срок по экономическому делу. И он вдруг агрессивно занял позицию какого-то малограмотного товарища. Как выяснилось — потому, что тот 20 лет отсидел в тюрьме. В споре, повторю, о литературе.
Вот так ты строишь… неважно что — бизнес, дружеские связи, разговор, а потом у человека включается внезапно корпоративная задняя передача, он с уханьем разворачивается и идет уже на тебя стеной. Предугадать, по какой именно линии своего опыта он решит объединиться с подвернувшейся группой, невозможно: это могут быть незнакомые ему бывшие солдаты топографических войск, выпускники ветеринарной академии, где он в юности учился, ученики спортшколы, в которую он сам ходил.
Вы можете планировать с человеком большое общее дело, а потом он встретит сослуживца по Афганистану, которого лично никогда раньше не видел и который, однако, отговорит его от любых начинаний. И человек послушает, потому что принадлежность к некоему афганскому братству для него важнее любого дела и любой выгоды.
Наши люди живут под тяжестью ненормальной потребности даже на самом ровном месте находить себе группу и к ней пристраиваться. Общинное сознание. Советские годы лишь усилили его, однако именно эта наша национальная черта — отнюдь не советская, она уходит корнями чуть ли не в средние века. Но даже и прошлое неважно — куда важнее тот факт, что у наших людей крайне не развит индивидуализм. Эгоистичность, «моя хата с краю» — это есть. Это маскировка трусости, отсутствия любопытства, безынициативности. По-настоящему наш национальный характер проявляется в этой нездоровой тяге к корпоративизму, потому что за ней наши люди прячут отсутствие крепкого «я» и страх остаться наедине с собой. Они вообще в одиночку чувствуют страх, поэтому всегда рады примкнуть хоть к кому-то.
Зачем дружить и, тем более, вести бизнес с незнакомым тебе человеком только потому, что он в армии тоже составлял карты? Да потому что вдвоем они — сила. Ну, то есть можно себе позволить крикнуть: «Картографы, брат, это сила!» И все! Больше никакой выгоды. Иллюзия мощи объединения. Вдвойне, даже втройне плачевная оттого, что в реальности люди у нас для дела не объединяются и, тем более, никак себя не защищают.
За границей нет крепких русских диаспор. В России землячество никакой роли не играет.
Земляк нужен в Москве, чтобы в баре поднять рюмку и крикнуть: «Ну, за нас, за рязанских!» Больше ни на что это чувство солидарности с земляками не годится, потому как люди у нас не объединяются вместе против общего бытового врага, за общее дело, в общих интересах. Не умеют.
Это в царской России были профессиональные группировки владимирских, тульских, тверских, которые делили в Петербурге и Москве сферы деятельности: одни традиционно становились половыми, другие поварами, третьи держали в руках извозчичий промысел. Можно было приехать в Петербург, прийти на ямской постой, сказать: «Таких-то буду», — и тебя брали на работу. Потому что земляки и потому что профессиональная репутация землячества.
Но все это в прошлом, объединяться за или против чего-либо наших людей отучили годы советского террора. Отобъединялись. Сегодня стремление найти себе друга из числа земляков рудиментарно. Ничего, кроме минутного удовольствия от нахождения в мнимой группе, оно не дает.
А в группу нашим людям ох, как хочется. По-настоящему масштабы этого явления я поняла в студенчестве, когда на филфаке подобралась к финалу изучения истории российской и зарубежной литературы. В те годы я и сделала для себя открытие: очень многие западные литературные направления выделялись порой не только без участия самих вписываемых в них литераторов, но и после их смерти.
Например, Озерная школа в Англии — достаточно условное определение, данное критиками скорее в насмешку. Сами Вордсворт или Кольридж себя по месту пребывания не идентифицировали и вообще считали, что общность их поэтических традиций связана с непреодолимым развитием поэзии. Романтизм — высшая точка ее развития на тот момент, каждый из романтиков «озерной школы» считал, что добрался до этой точки самостоятельно, никакой школы он вокруг себя не видел.
То же — с символистами во Франции. Литературный Париж конца XIX — начала XX веков объединялся по каким угодно признакам, но не цеховым. Единственным примером манифестационного объединения деятелей искусства в группы являлись и являются живописцы: символисты в литературе не объединялись, а художники — да. Это связано с особенностью художественного процесса, выставочной деятельности. Цеховое объединение художников понятнее, объединение литераторов — странно. Поэтому французские символисты в кафе выпивали с кем угодно, вплоть до консерваторов. Поэты Франции могли объединяться по какому угодно признаку, включая политические взгляды, но потребности объединиться, чтобы вместе создавать цеховую поэзию, у них не было. И в этом — огромное отличие от литературного процесса в тогдашней России: во Франции символисты пили и объединялись в кружки с кем угодно, а у нас — с символистами, как и футуристы — с футуристами. Причем, кубофутуристы не дружили с эгофутуристами — между ними была пропасть.
Как только новая политическая реальность в советской уже России дала возможность писателям и поэтам создавать не просто кружки, а могущественные объединения, посыпались из них РАПП, ВОАПП, Союз писателей. Очень быстро художественный плюрализм в советской России был уничтожен, однако поэты и писатели сами массово побежали в безальтернативное творческое объединение. И не только, как мне кажется, за преференциями — у них оставалась неудовлетворенной сама потребность объединяться вокруг каких бы то ни было коллективных ценностей.
Единицы из тех, кто не уходил в официоз и в соцреализм, в своем подполье тоже объединялись. Сколько художественных группировок было в советском андеграунде?!
Сегодня российские литераторы переживают коллапс. Никаких художественных направлений нет, бедному писателю или поэту решительно некуда приткнуться, даже Союз писателей тягу к корпоративизму не удовлетворяет — членство в нем заочное, практически никаких общих дел у членов союза нет имеется. Поэтому современные писатели встали на скользкий патриотический путь.
Все эти заигрывания с политической повесткой, современные почвенники, певцы партии власти идут от неудовлетворенной потребности объединяться ради объединения. Есть писатели-государственники, писатели-либералы. Зачем им ось, на которую они добровольно нанизываются? Они попросту боятся остаться наедине с собой и читателями.
Ну и есть у нас высшая форма национальной трагедии — цеховая журналистика. Даже здесь не унимается тяга наших людей дружить и объединяться вокруг одной какой-то общей идеи и против идей чужих. Это важно — дружить надо не только за, но и обязательно против. И все бы ничего, но у якобы независимого журналиста вместо холодной головы и непредвзятого взгляда после вступления в негласную корпорацию мир в голове тут же делится на две части, которые населяют свои и чужие. Чужим — вся строгость гражданского контроля, своим — безусловная поддержка.
В России очень мало людей, которые бы коротко себя характеризовали: «Я — Маша Иванова», «Я — Иван Петров». Ну или в крайнем случае ограничились бы указанием профессии и семейным положением. Наш человек — в обязательном порядке еще и «бывший десантник», «уроженец города Владимира», «сторонник социализма», «любитель пива», «фанат «Игры престолов» и пр., и пр. Это все — социальные статусы, которые дают человеку возможность объединяться с другой, как правило, мнимой корпорацией вокруг нехитрых ее ценностей. Таких же мнимых и не дающих ничего, кроме ложного чувства защиты своего маленького «я» силами большой могущественной группы.