Прошло целых четыре дня, прежде чем 25 февраля 1917 года до уехавшего в Ставку Николая II дошли первые известия о беспорядках в Петрограде. Из Царского Села ему пишет императрица Александра Федоровна. Происходящее в столице она называет «хулиганским движением», пусть и «более чем вызывающим», но уверяет мужа, что на революцию это «не похоже».
Даже интересно, как же представляла себе настоящую революцию гессенская принцесса? Чего не хватало ей для полноты картины при виде стотысячных забастовок, перехода солдат на сторону восставших целыми полками, вкупе с давно не скрываемой фрондой ближайших родственников царя? Гильотины на Сенатской площади? Так ведь и на Гревской в Париже ее установили тоже не сразу…
Царица революцию не понимала и не боялась. Спустя сто лет мы все еще плохо понимаем, но, наоборот, очень боимся. До ужаса, до состояния чуть ли не главной национальной фобии.
Наш аргумент — знание, чем все закончилось. Наша слабость — незнание, как начиналось.
Без этого страх обретает явственные черты суеверного: любая смена власти — значит революция; любая революция — значит гражданская война. Астрологический прогноз вместо анализа: Марс в Скорпионе — быть войне; а как зайдет в Водолей — так сразу пойдут дожди. Что ж, по-своему даже логично, учитывая, что само слово «революция» на закате Средневековья пришло в политику именно из астрологической сферы.
А все-таки странное дело. Один мой знакомый не так давно эмоционально объяснял другому, что не приемлет революцию на таком же глубинном, психологическом уровне, как первый — антисемитизм. Тот в свою очередь парировал, что отношение к антисемитизму впитал, как говорится, с молоком матери, что оно пришло в комплекте с рождением в еврейской семье. А вот откуда взялась революциофобия у человека, выросшего в СССР, учившегося в советской школе и исправно ходившего на демонстрации, — действительно непонятно. В ответ были упомянуты некие, очевидно пугающие, бабушкины рассказы, но от подробностей человек предпочел воздержаться.
Очень жаль, потому что этот вопрос, на самом деле, не частный. Какие такие метаморфозы случились в головах людей, которым десятилетиями освещали великий путь Ленин и революция?
Парадокс, однако, в том, что ползучее развенчание «великого октября» началось еще при советской власти. С февралем было все и так понятно: одни эксплуататоры свергли других, чтобы всем вместе еще сильнее закабалить трудовой народ. Но примерно с середины шестидесятых годов и Октябрьскую революцию начали потихонечку отодвигать с авансцены истории. А высокое место на пьедестале все более уверенно занимала Великая Отечественная война.
На то были и субъективные, и объективные причины. Значительная часть реальных участников революционных событий была успешно ликвидирована товарищем Сталиным уже к концу 30-х годов, оставшиеся тихо доживали свой век. В то же время ветераны недавних боев все активнее осваивали роль почтенных отцов больших советских семей, а некоторые, особо успешные, — и всей большой семьи советских народов. Живая память о подлинном народном подвиге как бы снимала с государства обязанность отвечать на неудобные вопросы о судьбе «героев октября»: хрущевский доклад «О культе личности», напомним, проходил под грифом «секретно» вплоть до самой перестройки.
Но самое главное, что Советский Союз был все больше озабочен не разжиганием мирового пожара на горе всем буржуям, а тем, чтобы самому день простоять да ночь продержаться хотя бы в рамках существующих границ социалистического блока.
При таких реалиях война против супостатов, пришедших с западных границ, годилась на роль общенародной скрепы куда лучше.
Уже в постсоветское время еще один удар по памяти о революции нанесло повальное увлечение «Россией, которую мы потеряли» со всеми многочисленными атрибутами: от восстановления старых госсимволов до многочисленных иванов, неожиданно вспомнивших о своем великокняжеском родстве.
Февральскую революцию толком даже не попытались реабилитировать, а Октябрьскую дискредитировали окончательно.
Незадолго же до столетнего юбилея либералов и большевиков, раннюю весну и позднюю осень революции, постановили скрестить, назвав всё одной Великой российской революцией.
О научной стороне вопроса можно спорить, а политический смысл прозрачен. Общество приучают к мысли, что революция всегда одна и та же. Что разные цели разных участников процесса сливаются в один разрушительный ураган. Что с началом революционных событий исчезают альтернативы и остается одна дорога — прямиком в пропасть. Что исторический выбор тоже один: или все как есть, или революция.
Но лично я не верю во всемогущество пропаганды так же, как не верю во всесилие заговорщиков, устраивающих революции. И «черный пиар», и «темные силы» справляются со своими задачами, только когда ложатся на благоприятную почву, на эдакий политический «чернозем». Чтобы понять страх перед революцией, мало сетовать на навязанные фрустрации, нужно найти его рациональную основу.
А что если революционная фобия — это всего лишь оборотная сторона той робкой нормализации жизни, что наметилась после 1991 года? Более того, форма ее защиты.
У активных граждан впервые появилась возможность не только идти по светлому проторенному пути от младшего научного сотрудника к старшему научному сотруднику, но прокладывать собственную стезю. Люди впервые обрели собственность и возможность оставить что-то детям, кроме почетных грамот. Кстати, при Наполеоне последнее слово в знаменитом революционном триединстве «Свобода, равенство, братство» — «Liberté, Égalité, Fraternité» — было заменено «собственностью» — Propriété.
И вот страх потерять именно эту возможность, как ни странно, может объединить и тех, у кого мысль о революции вызывает оторопь, и тех, кто ждет ее как избавления. Просто одни видят опасность в новой смуте, а другие — в новом наступлении государства.
Буржуазный образ жизни, равно презираемый в 1917 году и большевиками-революционерами, и аристократами-контрреволюционерами, возможно, впервые в нашей истории обретает шансы стать массовым.
Но сегодня именно антиреволюционный психоз угрожает новой русской буржуазности. Поскольку дает власти карт-бланш на уничтожение буржуазного образа жизни еще до всякой революции. Да еще и с горячего одобрения широких народных масс.
Да, революция, как Карфаген, действительно должна быть разрушена. Но не как социальное явление, не как общественное движение и даже не как исторический феномен. А как универсальная объясняющая концепция, мешающая увидеть конкретных людей, конкретные силы и амбиции, а главное — исторические альтернативы, которые они представляли. Мы действительно ленивы и не любопытны, но мы еще и не рефлексивны.
В конце концов, любой психолог скажет вам, что первый шаг к избавлению от страха — его рационализация.
Быть может, настало время говорить не о революции вообще, а о каждой из революций 1917 года, о революции 1991 года и, да, о майдане 2014 года тоже — но в особом параграфе. Не о России вообще, а о России сто лет назад и о России сейчас.
И все это не должно быть узкой научной дискуссией. Хотя и не литературно-религиозной тоже.
Февральскую революцию в прежние времена называли «буржуазной». «Революция» в переводе на русский означает «оборот небесного тела». «Буржуа» — мещанин, заботящийся об обороте собственных средств. И он нуждается в прагматических ответах, которые позволят сопоставлять риски и принимать решения не за своих далеких предков, а за себя сегодняшнего.
И еще один очень важный вопрос: случилась ли русская революция всего сто лет назад или целых сто лет назад? И на что же она похожа теперь: на ту же самую воинственную богиню с революционных открыток 1917 года или на дряхлую старуху, которой давно пора на покой?