Умер Евгений Евтушенко. Много слов было и еще будет сказано об этом человеке и поэте, много будет написано книг, статей, заметок и воспоминаний. Вот даже я вспомнил, как познакомился с Евтушенко в свои девять лет. Ему тогда было примерно двадцать восемь.
Я бегу по дачной аллейке, около меня останавливается машина марки «Москвич». Молодой человек высовывается и говорит:
— Мальчик, ты не знаешь, где живет поэт Павел Антокольский? Это далеко?
— Дядя Павлик? — говорю я. — Знаю! Это рядом!
— Мальчик, — говорит молодой человек, — а тебе не трудно будет сесть со мной и показать дорогу, а? Раз это недалеко?
— Ладно, — говорю, — поехали.
Едем.
— Да, — говорит молодой человек, — для тебя он дядя Павлик, а для меня — Павел Григорьевич. Он мой учитель. Я, понимаешь ты, молодой поэт. Меня зовут Евгений Евтушенко. Вот я написал новые стихи, и Павел Григорьевич разрешил мне приехать к нему на дачу, почитать ему свои стихи. И я очень волнуюсь.
Я, наверное, хихикнул.
— Да, — сказал он. — Тебе смешно. Такой здоровенный парень, а волнуется. А вот у меня, честно, поджилки трясутся.
Мы подъехали. Я сказал:
— Что вы! Дядя Павлик добрый. Ему ваши стихи понравятся, вот увидите!
Молодой поэт Евгений Евтушенко серьезно ответил:
— Ну спасибо.
Мне он сам сразу понравился, хотя я тогда не знал его стихов, разумеется. Простой, милый, откровенный человек.
Правда, потом я сто раз читал и слышал, что простота и милота Евтушенко были всего лишь умело надетой маской, что он был величайший мастер, ас и виртуоз общения и что якобы в этом весь секрет его успеха. Один журналист «Комсомольской правды» в середине 1970-х рассказывал мне, что наблюдал Евтушенко дважды в течение одного дня. Утром поэт заходил в «Комсомолку» и был одет очень модно, ярко и импортно. А часа в три пополудни он встретил Евтушенко в ЦК ВЛКСМ и едва узнал — тот был в скромном советском костюме, галстук селедочкой… Очевидно, специально заехал домой переодеться.
Хорошо, не весь секрет успеха. Половина секрета. Стихи он все-таки умел писать. Даже сам Иосиф Бродский говорил, что помнит наизусть чуть ли не двести-триста строк евтушенковских строк.
Умер Евтушенко. Помимо всего прочего, это означает вот что: великое противостояние двух главных русских поэтов последней трети ХХ века окончательно ушло в историю.
Были дни, когда Бродский и Евтушенко были современниками и реальными соперниками. Бродский — совершенно несправедливо — называл Евтушенко «агентом КГБ» и легонько вредил ему, когда тот приехал в Америку. Евтушенко в ответ — столь же несправедливо — отказывал Бродскому в звании национального русского поэта — «и не потому, что он еврей, а потому, что он много усвоил из западной поэзии. Его поэзия не совсем русская, она довольно холодна, в ней нет теплоты человеческой, и любви мало» (написано в 2000 году).
Сам Евтушенко был наполовину немец, и в нем таки было нечто шиллеровское, громко-гражданственное. Весь Евтушенко растет из шиллеровской «Песни о колоколе». Но это я пошутил. Возможно, неуместно. Но вычеркивать не буду.
Наверное, слова Евтушенко о «нерусскости» Бродского — это был своего рода асимметричный ответ. Ведь Бродский утверждал, что Евтушенко гораздо лучше Вознесенского хотя бы потому, что пишет все-таки русские стихи. В отличие от Андрея Андреевича, который вызывал у Иосифа Александровича чувство физиологического отторжения — именно за то, что тот притворяется европейским поэтом-авангардистом. Но главное — в этом же пассаже Бродский называл Евтушенко «машиной по воспроизводству самого себя».
Большие поэты не могут существовать сами по себе. Они становятся антиподами друг другу. Слагаются легенды о зависти.
Впрочем, почему непременно легенды? Почему Бродский не мог завидовать Евтушенко?
Еще как мог! Мы все время ошибаемся насчет зависти. Мы думаем, что бронзовый медалист завидует серебряному, а тот — золотому. Что миллионер завидует миллиардеру и так далее. Конечно, так тоже бывает, но это не зависть, а конкурентный зуд.
Настоящая зависть устроена совсем по-другому.
Люди завидуют не тому, чего у них мало, а тому, чего у них нет и никогда не будет. Умный завидует богатому, богатый — красивому, красивый — талантливому, талантливый — знаменитому.
Наверное, это и есть случай Бродского и Евтушенко. Бродский-поэт, конечно же, вряд ли завидовал Евтушенко-поэту — разница в поэтическом качестве была очевидна для самого Бродского и для его, так сказать, референтной группы. Упаси Боже сказать, что Евтушенко «хуже» Бродского! У него есть превосходные строки и строфы и целые поэмы, а у Бродского — встречаются слабые, вяловатые. Но они существовали в разных поэтических мирах — во всем, от реалий до интонации.
Разумеется, любители поэзии утонченной, глубокой и изысканной — выбирают мудрого и таинственного Бродского, а не простодушно-политизированного Евтушенко. А именно эти ценители и знатоки определяют долгосрочные поэтические репутации.
Но Бродский мог завидовать чему-то в принципе иному. Не просодии и метафоре, а громадной славе Евтушенко, его национальной и всемирной популярности в самых широких массах — от простого народа до министров и генералов, отечественных и зарубежных.
Бродского обожают просвещенные читатели. Но 80% грамотных русских людей ни разу не слышали этого имени. И наоборот — 80% грамотных и не очень грамотных русских знают или хотя бы слышали про Евтушенко.
А если не слышали, то им легко напомнить: «Хотят ли русские войны». А, ну да, конечно! То есть Бродский мог завидовать тому, чего у него никогда не было и быть не могло.
А тот факт, что Бродский считал Высоцкого величайшим советским поэтом, — простите, но это своеобразный снобизм гения. Тонкий инструмент презрения ко всем остальным поэтам: «лучший среди вас — это шансонье с хриплым голосом и блатными словечками». Так Лев Толстой преувеличенно нахваливал писателя-народника Семенова и говорил, что надо учиться писать у крестьянских ребят.
Предвижу возмущенную реакцию: «Бродский не мог завидовать Евтушенко! Набоков не мог завидовать Джойсу! И Пастернаку тоже не мог! Они гении! Гиганты духа! Отцы русской демокра... ох, простите, увлекся... ну вы меня поняли. Великие люди не завидуют!» Одним словом, принцессы не страдают запором. Гении и особы королевской крови выше этого.
Евтушенко пестр, многоцветен, порой безвкусен. Как и его одежда — эти цветастые пиджаки, перстни, рубахи безумных покроев. Бродский — строгий, монументальный, беломраморный. Евтушенко всякое лыко вставляют в строку. От Бродского все отскакивает как от стенки горох.
Иногда кажется, что в сознании любителей высокой поэзии фигуры Евтушенко и Бродского — это как Хрущев и Сталин в сознании самодеятельных политологов, тоскующих по СССР.
Дерзкий и простецкий «кукурузник» — и суровый «вождь народов». Хрущеву припоминают всё плохое — от скандала на выставке авангардистов до Новочеркасского расстрела и Берлинской стены. А Сталину всё заранее прощается. То ли «так было надо», то ли «время было такое», то ли, в самом крайнем случае, «он ничего об этом не знал».
Конечно, всякое сравнение хромает. И однако — фигура Бродского в сознании постсоветской интеллигенции (не всей, но большинства!) обладает поистине сталинской сакральностью. Об этом косвенно свидетельствует такой факт: недостаточно почтительное упоминание Бродского в «Фейсбуке» влечет немедленный многодневный скандал в комментариях, сравнимый только с дебатами по поводу Сталина.
Иногда кажется, что Бродский по провокативному потенциалу превосходит Сталина и уступает только проблеме грудного вскармливания.
Евтушенко упрекают в том, что он «поэт у трона». Он любил советскую власть, и советская власть любила его в ответ, иногда награждая его отеческими подзатыльниками без серьезных последствий. Ну допустим. Однако придется признать, что быть «поэтом у трона» стало не совсем прилично, начиная с последней декады ХХ века, не ранее. То ли троны расшатались, то ли что-то еще… А раньше — поэтами у трона были Маяковский, Пушкин, Державин, Жан Расин, Мольер, Гораций. Никто их за это не порицал.
Но я же говорю: Евгению Евтушенко не прощают ничего. А Иосифу Бродскому — всё. Ложный слушок о том, что Евтушенко был «агентом КГБ», пустил сам Бродский; однако стрелка виновности повернулась с выдумщика на жертву напраслины.
Почему Бродский приобрел такую тефлоновую броню? Это должно стать предметом особого культурологического исследования.
Евтушенко видел в Бродском конкурента на поэтическом поле. Бродский — нет. Но не мог коллегу не замечать — слишком уж Евтушенко был громогласен и популярен, любые двери ногой открывал. Евтушенко, наверное, соревновал Бродскому. Безуспешно, разумеется. А Бродский, скорее всего, завидовал Евтушенко. Тоже тупик.
Но меня здесь интересует другое. Тема зависти, тема роковых обвинений — от «сотрудничества с КГБ» до «отравления Моцарта» — наверное, не зависит от реальности. Тут какой-то культурный архетип.
Завистник нужен даже одинокому гению. Историю про Сальери-отравителя выдумал Пушкин: до этого были туманные фразы журналистов.
Некий Сиверс, пражский корреспондент берлинского «Музыкального еженедельника», писал, что, поскольку тело Моцарта опухло после смерти, «некоторые полагали, что он отравлен». Кто полагал, почему? Кем отравлен? Непонятно. Слух об отравлении снова возник в последние годы жизни Сальери — но имел, скорее всего, «патриотическую подоплеку»: борьбу против итальянского засилья в музыкальной жизни Вены.
Вот заметка Пушкина 1832 года: «В первое представление «Дон Жуана», в то время, когда весь театр, полный изумленных знатоков, безмолвно упивался гармонией Моцарта, раздался свист — все обратились с изумлением и негодованием, и знаменитый Салиери вышел из залы в бешенстве, снедаемый завистью. Салиери умер лет восемь тому назад. Некоторые немецкие журналы говорили, что на одре смерти признался он будто бы в ужасном преступлении — в отравлении великого Моцарта. Завистник, который мог освистать Дон Жуана, мог отравить его творца».
Пушкин осторожно пишет «будто бы признался» — но далее делает вывод о преступлении Сальери на основании его свиста. Тут все неправда: премьера «Дон Жуана» состоялась в Праге, а Сальери был в Вене. А когда «Дон Жуан» был представлен в Вене, никто не «упивался гармонией Моцарта». Оперу приняли прохладно, критиковали, и только Гайдн заступился за своего младшего современника. А санитары, которые ухаживали за умирающим Сальери, в 1824 году под присягой подтвердили, что Сальери ничего подобного им не говорил, и никому не говорил, ибо к нему, из-за тяжести состояния, никого не допускали.
Но в том ли дело?
Зависть — куда без нее в фабулах нашей жизни.
Нехорошая штука. Но она раскрашивает белый мрамор в человеческие цвета.