Они всегда были — люди, которые проваливаются вдруг, по серьезным причинам или без всяких причин, в то самое место, от которого зарекаться не велит пословица. Не нужно жить в эпоху большого террора, чтобы тюрьма постоянно напоминала тебе о своей угрюмой реальности. Достаточно просто жить.
Когда был я мал, отец моей подружки (трезвый), будучи за рулем, не заметил пьяного, заснувшего в придорожной колдобине. Задавил насмерть, исчез на шесть лет, вернулся с туберкулезом и стремительно умер.
Когда был я юн, сразу несколько друзей и знакомых, не выдержавших встречи с накрывшей Россию свободой, нырнули в ту же бездну — кто за наркотики, а кто и за рэкет. Когда стал я стареть, несколько знакомых по политической тусовке, некоторые и не скажешь, что незаметные, тоже там оказались. Кто за слова, а кто и за мнимую попытку государственного переворота.
Главные слова про тюрьму услышал я еще в детстве, задолго до того, как прочел «Колымские рассказы», «Зону» и «Записки из мертвого дома». Однажды летом в поселке, где я проводил каникулы, появился новый человек. То есть он появился не летом, это я приехал на лето к бабушке и увидел его. Снимал у соседей комнату, перебивался случайными заработками, носил какую-то драную черную телогрейку (даже в жару). И глаза у него были такие. Ну, ледяные, что ли. Как будто он видел что-то, чего человеку видеть не стоит. Хотя, между прочим, видел он то же, что видели еще миллионы наших с ним сограждан. То, что и сейчас видят несколько сотен тысяч человек.
— Кто это? — спросил я бабушку.
— Тюремщик, — ответила она и замолчала. Тюремщиками она называла тех, кто сидит, а не тех, кто стережет сидящих. Постепенно из обрывков разговоров взрослых я понял, что это — человек из Москвы, который зачем-то убил свою жену, отсидел десять лет (немыслимые десять лет, ровно на год больше, чем я к тому моменту прожил на свете), и теперь ему жить в Москве нельзя, а мне нельзя подходить к нему близко, потому что. Ну, потому что.
Однажды я все же подошел, презрев собственный страх и чужие запреты, и спросил с присущей детям прямотой: — Как там, в тюрьме? — Не курорт, — ухмыльнулся человек с ледяными глазами.
Кончилась его жизнь как-то плохо, не в пьяной ли драке? Теперь не помню точно.
Мы все — и те, кто, кичась гуманизмом или просто памятуя о воспетой еще Достоевским традиции сострадать «несчастненьким», жалеет вычеркнутых из жизни людей, и те, кто верит, что без дела не сажают, а преступник должен страдать, и те, кто просто о таких вещах не задумывается, — мы все примерно представляем себе страшный смысл этих слов: «не курорт».
Острим про норвежскую тюрьму, глядя на невыносимые «страдания» какого-нибудь очередного Брейвика, но при этом знаем — несколько сотен тысяч наших сограждан (больше полумиллиона на данный момент) живут вообще без прав, регулярно подвергаясь унижениям и пыткам. И это, в общем, наша норма.
Иногда происходит — на короткое время — взрыв. Когда голос своего, понятного, да еще и без вины осужденного человека прорывается из этой тьмы и заставляет вспомнить о том, о чем и так все более или менее знают. Как это было с письмом Ильдара Дадина из карельской колонии. Дадин — отчаянный, смелый и честный парень, он ведь и сидит как раз за честность и смелость — за то, что отстаивал обещанное Конституцией и запрещенное законом (так бывает, мы в России) право на свободу собраний. Да — он стал героем теперь, героем массмедиа в том числе. Когда он исчез из поля зрения СМИ и правозащитников, многие тысячи людей искренне за него переживали. Когда нашелся — выдохнули.
Но попробуйте ответить честно — рассказал ли он нам что-то новое о творящемся в российской пенитенциарной системе? Мне — нет. Боюсь, вам тоже. Мы ведь знаем, что тюрьма не курорт.
Не то же ли было со знаменитым письмом Надежды Толоконниковой (признана в РФ иностранным агентом) о порядках в одной из женских колоний Мордовии? Тогда, в сентябре 2013-го, многих потряс этот смелый, честный и, что в таких делах немаловажно, талантливо написанный документ. Мужеством Надежды восхищались. Когда адвокаты потеряли с ней связь на несколько дней (как видим, в этом темном мире настоящей стабильности ничего вообще не меняется, включая приемы тюремщиков в обращении с чрезмерно разговорчивыми заключенными), за нее переживали — так же искренне, как за Дадина. Потом Надежда вышла, легко вернулась в человеческую жизнь, сделала и продолжает делать много разных интересных вещей. Но опять же, будем с собой честными: как вы думаете, сильно ли изменилась жизнь тех, кто остался в колониях и кто пришел туда после нее? Мы ведь знаем ответ, а кто делает вид, что не знает, может перечитать письмо Ильдара Дадина.
Яркая вспышка делает очевидным общеизвестное, разгоняет тьму, внутри которой сотни тысяч наших сограждан. Становится вдруг просто стыдно не думать о них, не сопереживать, не возмущаться произволом. От вспышки до вспышки, от письма до письма — три года, когда не стыдно не думать и не переживать. Когда снова отступают во тьму эти сотни тысяч, среди которых, кстати сказать, большинство составляют отнюдь не политзаключенные и не отбывающие срок без вины. Нет — настоящие воры, грабители, насильники, убийцы. Неприятные часто, чужие, не способные талантливо или просто связно рассказать о том, что с ними творится. Что с ними творят. Даже их бунты или массовые попытки суицида редко становятся топ-новостями. Их почти нет. Ну, а на что они, собственно, рассчитывали? Там ведь не курорт.
Они — не проблема для общества, о них вспоминают только родные, да еще подвижники, вроде Ольги Романовой с ее «Русью сидящей».
Сейчас в моде споры о будущем. Придворные социологи обещают рейтинг готовности к будущему, в котором мы наверняка займем если не первое, то уж точно почетное какое-нибудь место. Однако будущее России пока — как раз те миллионы сограждан наших, которые от безысходности и безденежья пьют пресловутый «Боярышник».
И эти вот сотни тысяч отнюдь не святых людей, о которых никто не вспоминает в промежутках между яркими и страшными письмами из тьмы. Они вернутся, пережив год, два, десять лет чудовищного опыта издевательств. Вернутся со своими понятиями. С твердым знанием о том, что человек никаких прав не имеет, что начальник — бог, а слабый — по праву жертва сильного. Передадут это знание подрастающему, извините за штамп, поколению. А им на смену отправятся другие сотни тысяч.
Пока у них — вот у таких, какие есть, у воров и даже у душегубцев — нет прав, помимо права быть избитым надзирателями за любую провинность или просто дерзкий взгляд, и пока мы это отсутствие прав в промежутках между яркими и страшными письмами с того света воспринимаем как норму, не курорт ведь, не будет прав и у нас. Это не такая уж сложная, кстати, мысль.