— Вы получили Премию Кандинского за видеоработу «Позиции», сюжет которой явно намекает на политические события последних лет. Хотели учесть конъюнктуру, выдвигая на конкурс именно эту работу?
— Думаю, я не из тех художников, для которых важна конъюнктура. Просто реагирую на происходящее вокруг, иногда даже стихийно. И «Позиции» как раз стали реакцией на то, что происходило в 2011 году. Разумеется, я пытался все это осмысливать, перерабатывать, написал два варианта сценария, но в итоге снимал вообще без него. Нужно было понять, с какой дистанции и каким языком описывать те события, в которые я тогда был полностью погружен.
— А для чего понадобилось почти игровое кино разносить на несколько экранов, да еще перемешивать последовательность действия?
— Там есть определенная структура, к тому же сюжет не так уж и запутан. Трое активистов, живущих в одной московской квартире, обсуждают свои политические взгляды, но между ними существуют еще и личные, человеческие отношения. Художник по имени Александр планирует уехать учиться в Вену, и это его намерение постепенно разрушает их маленькую ячейку. Мне нравится, что
в этом сюжете нет никакой драмы, тем более трагедии, просто все как-то на глазах разваливается.
Именно поэтому само повествование здесь не так важно, меня больше занимал жанр городской поэзии. История запрятана за полиэкраны, действие происходит одновременно, начало монтируется с концом. Соответственно, есть несколько смысловых финалов, их можно по-разному интерпретировать. Получается очень открытая структура.
— Иначе говоря, эстетика стала важнее политики?
— Не совсем так. Меня занимают вопросы высказывания, вообще языка. И я обнаружил, что политический язык у нас совершенно не поменялся за многие годы. На митингах звучали выступления, в которых преобладала странная, архаичная риторика. Я даже не уверен, что сегодняшняя аудитория понимает, что означают те или иные слова, произносимые с трибун. И в моем фильме политика выражается как раз на уровне языка: что и какими словами мы называем. Фразы, которыми обмениваются персонажи, в моем представлении — почти поэзия. К тому же игровое кино здесь комбинируется с документальным, я пытался направлять героев в гущу реальных событий, снимал на одном из митингов.
— Разделяете ли вы мнение, что политическое искусство — это тот тренд, который способен придать нашей художественной жизни подлинную актуальность и значимость?
— Пожалуй, к этому тезису я отношусь скептически. Хотя для меня важно присутствие политики в моих работах, но я подразумеваю чаще всего не ту политику, о которой говорится с трибун. Любая актуализация чего бы то ни было — это уже политический жест. Например, в шорт-листе Премии Кандинского оказалась и другая моя работа — «Побег». По сути, это «аудиоарт» — попытка актуализировать послевоенный голливудский кинематограф с его тогдашними темами и травмами. Политика в узком смысле мне не очень понятна и интересна, режиссеру необходимо расширительное толкование. В «Позициях» оно тоже есть.
— Вы называете себя «режиссером» этой работы — а не автором, как принято. Вы намеренно определяете свое амплуа именно так? Для вас имеют какое-то значение традиционные границы между видами и «цехами» искусства?
— Слово «режиссер» я употребил исключительно потому, что именно так ощущал свою роль в том проекте. Роль человека, который
сам за все отвечает, сам ставит свет, приносит собственные рубашки для героев, убирает какие-то предметы со стола или кладет их туда, если ему нужно.
То есть занимается всеми мелочами и не мелочами. В другом проекте может обстоять иначе. Что касается границ и рамок искусства, то вопрос не ко мне, наверное. Я могу объяснить термины «видеоарт» и «кинематограф», но это будут отвлеченные, сугубо теоретические объяснения. На практике я обычно исхожу из собственного жизненного опыта, из того, что меня волнует. Важны конкретные ситуации и конкретные люди, должны сойтись сразу несколько неожиданных обстоятельств. Я не могу взять чужой сценарий и начать по нему снимать. А вот называть ли получившееся фильмом или видеоработой, вопрос не очень существенный. Скажем, для «Позиций» понадобилась полиэкранная структура, она ближе к видеоарту, чем к кино. Но вот сейчас я делаю фильм, в котором будет один экран, будут актеры, будет сквозной сюжет. Разница с кинематографом почти исчезает.
— И почему же это не артхаус?
— Нет никакой формальной границы. Вопрос скорее в том, где такую работу показывать: в кинотеатре или же в галерее современного искусства. Только от этого и будет зависеть, к какому жанру отнести произведение. Ну и еще от того, что напишут арт-критики или кинокритики. Но это уже не моя забота. Я для себя сформулировал, что хотел бы делать в ближайшую пару лет, и эта стратегия не предполагает перехода на сугубо кинематографический способ производства. Когда-то, после защиты диплома в Школе Родченко, меня поздравил один деятель культуры. Похлопав по плечу, произнес: «Ну что, теперь ждем полного метра!» Он решил, что для меня это было бы логичным продолжением моих занятий, но это не так. Совершенно не стремлюсь стать «настоящим режиссером» с прицелом на Канны и.. все такое.
— Интереснее оставаться художником, «широко известным в узких кругах»? Разве не возникает желания расширять свою аудиторию?
— Такое желание есть, но это не самоцель. Я думаю о том, чтобы не замыкаться только на той публике, которая знает и смотрит contemporary art, однако для меня это не означает, что я побегу с работой в кинозал. Хочется быть лучше и точнее понятым, и для этого незачем покидать поле современного искусства — можно искать большей коммуникации со зрителями именно в нем. Иногда мне кажется, что я ее все-таки нахожу. По крайней мере из разговоров с людьми, видевшими мои работы, складывается впечатление, что им понятен мой посыл, хотя не все из них хорошо знакомы с практиками современного искусства.
— Ваши начальные творческие шаги были связаны с фотографией. Что побудило сменить специализацию и стать медиахудожником?
— Вообще-то я довольно давно увлекся кинематографом, стал его ценителем и внимательным зрителем, но никогда раньше не претендовал на то, чтобы снимать фильмы самому. Учась в Институте журналистики и литературного творчества, заинтересовался фотографией и именно из-за нее пришел потом в Школу имени Родченко. Но со временем разочаровался в языке и возможностях фотографии — хотя, наверное, в первую очередь разочаровался в себе. Чувствовал, что получается не то и не так, что-то постоянно мешает.
А когда переключился на видео, почти спонтанно, то ощутил внутренний комфорт и начал понимать, что это мой язык.
Впрочем, от фотографии я не отказался полностью, она встречается в некоторых моих проектах. Скажем, на предстоящей персональной выставке в «Манеже» будут и фотосерии.
— Это ведь ваша первая персональная выставка? Чего от нее ждать публике?
— Да, первая. Там будет много новых работ, которые я нигде не показывал. Экспозиция расположится на антресольном этаже Манежа — пространство негигантское, но достаточно большое.
«Что-то будет потеряно» — это заглавие касается и структуры показа, и целого ряда тем, которые есть в моих работах.
Речь о непонимании или недопонимании — на разных уровнях. Например, о взаимном непонимании персонажей фильмов или о зрительском непонимании художественного языка. Фраза «Что-то будет потеряно» — это своего рода ключ к выставке, указание на то, как следует воспринимать каждую работу. Ведь когда мы делаем выбор интерпретации, мы обязательно теряем что-то другое, возможно, более существенное. К тому же почти везде у меня чего-нибудь «не хватает» с точки зрения медиума, технологии: где-то нет звука, где-то, наоборот, изображения.
Посетитель выставки будет натыкаться на «руины», что ли, которые в действительности не являются ни руинами, ни осколками. Они так и были задуманы, хотя поначалу я не вполне осознавал, что это и есть самая удобная для меня художественная форма. И теперь обнаружил, что это не только технологический прием, но и идейная структура, концепция. Впрочем, хотелось непременно включить в выставку работы, которые мне и самому не до конца понятны, которые трудно объяснить.
Иногда меня просто тянет перебарывать какие-то свои невротические завихрения, например, страх полета на самолете или страх перед длительностью, протяженностью кадра.
А еще довольно часто я сначала нахожу некие материалы и уже потом начинаю думать, что же они означают, какое место могут занимать. И за счет произведений такого рода я пытаюсь нарушить строгость концепции, мною же заданной. Скажем, выставку будет завершать работа «Не бороться с ветряными мельницами» — я совершенно не знаю, что сказать, не знаю, почему она именно такая, как есть. Словом, очень хотелось соединить в экспозиции логичное с интуитивным, поскольку мне это свойственно.
— Для нашего художественного сообщества долгое время были характерны жалобы и сетования на невписанность в международный контекст. Лично вас беспокоит эта проблема?
— Много раз слышал подобные разговоры, и они меня всегда чрезвычайно раздражали. Хотя понимаю, что для многих художников предыдущего поколения невстроенность, невключенность в мировой процесс действительно воспринималась как травма. Не могу сказать за всех своих сверстников, но для меня это не так. В нашем кругу это попросту не обсуждается. Я не вижу здесь никакой проблемы и не чувствую, что подобная проблема должна возникнуть в будущем. Все эти сетования так или иначе вертятся вокруг арт-рынка, а я на него не ориентируюсь. Может, прозвучит самоуверенно, но я просто работаю, как считаю нужным, и при этом не ощущаю никакой вторичности по отношению к западному искусству. Даже наоборот: часто обнаруживаю в нем определенную усталость, идеологическую истощенность. Так что моя задача — формулировать себе художественные цели и двигаться к ним, делать собственные проекты. Если они кому-то будут интересны, остальное приложится. А вечные жалобы могут, конечно, вызывать сочувствие, но не более того.