На этапе проведения исследований и разработок крупные корпорации сильно проигрывают в эффективности. Но в том, что касается формирования спроса на разработки и их хозяйственного освоения, корпоративным гигантам нет альтернативы. Борьба за временную монополию, тем более в мировом масштабе (а это и есть смысл инновации в его предельном выражении), — прерогатива крупного капитала. Это тот случай, когда Бог на стороне больших батальонов.
Есть ли в России такого качества игроки?
К сожалению, крупные компании с наиболее мощным технологическим заделом балансируют на грани или за гранью рентабельности (чистые убытки Объединенной авиастроительной корпорации за 2009 год составили больше 10 млрд.). С другой стороны,
инновационная активность финансово благополучных компаний оставляет желать лучшего: «Газпром», например, в минувшем году потратил на НИОКР 0,00075% от выручки, что выглядит почти неприлично на фоне западных энергетических корпораций.
«Деньги» и «мозги» в нашем бизнесе (не говоря уже об обществе в целом) никак не идут рука об руку.
Можем ли мы это изменить?
Статистики, которая позволила бы дать ответ на этот вопрос, к счастью, не существует: мы свободны. Но благоприятных сценариев для нашей свободы, как обычно, не слишком много.
В данном случае их просматривается не больше двух: либо перевести на инновационные рельсы бизнес кого-нибудь из лидеров российской части списка «Форбс», либо перевести в высшую лигу какую-то часть инновационно активного среднего бизнеса.
Полезным опытом тестирования этих сценариев стали майские встречи Владислава Суркова с предпринимателями — сначала с РСПП, затем с «Деловой Россией». Если судить по этим пробам, то второй путь — перевести в высшую лигу часть средних или даже небольших компаний, чьи рыночные стратегии уже сегодня основаны на технологическом лидерстве, — выглядит перспективнее. Даже при полном понимании того, что переводить придется практически за руку.
По стопам Кольбера
На генсовете «Деловой России» было немало сказано о существующих в России препятствиях на пути не только инновационной деятельности, но и любой производственной деятельности, в которой инновации могли бы быть востребованы. Причем предполагалось, явно или по умолчанию, что эти препятствия, часто связанные с неэффективностью государства, должны быть устранены им же.
В этом нет парадокса. Современное государство настолько сложно и вездесуще, что устранение его избыточного присутствия становится отдельным и, кажется, все более громоздким направлением государственного регулирования.
Но вопрос, разумеется, не в объеме, а в качестве госрегулирования. Оно сегодня столь невысоко, что любое «сокращение государства» выглядит благом.
«Меньше государства — больше конкуренции — больше стимулов к инновациям», — наперебой объясняют публицисты и предприниматели. Выглядит логично. Проблема лишь в том, что эта логика, как и вообще вся идеология laissez faire, дает в сырьевой экономике обратный эффект.
Реплика «laissez faire», согласно историческому анекдоту, впервые прозвучала на встрече убежденного протекциониста Кольбера с французскими промышленниками и коммерсантами в ответ на вопрос, чем государство могло бы им помочь.
Так вот, при всем сходстве ролевых моделей собеседники Владислава Суркова из числа актуальных и потенциальных инноваторов, к несчастью, лишены счастливой возможности ответить ему на тот же самый вопрос «чем государство может помочь?» той же хлесткой фразой: «Не мешайте».
Лишены, полагаю, не по причине монархических комплексов (во Франции времен «короля-солнца» с этим все было в порядке), а по соображениям вполне экономическим.
Если норма прибыли в обрабатывающей промышленности в четыре раза ниже, чем в добывающей, то капитал не будет создавать продукцию с инновационной составляющей, а будет в лучшем случае покупать ее в обмен на сырье.
Сегодня часто говорят о том, что и «сырье», учитывая сложные условия и высокие технологии добычи, тоже продукция с инновационной составляющей, включающая в себя не только природную ренту, но и технологическую. Все верно. Только в основном технологическая рента принадлежит тем зарубежным поставщикам технологий и оборудования (а то и просто подрядчикам по выполнению наиболее сложных работ), на которых ориентирован наш добывающий сектор, а не отечественным инженерам и машиностроителям. И эта тенденция только нарастает — ровно настолько, насколько государство не мешает ей нарастать.
В развитых добывающих странах этому естественному течению хозяйственной жизни именно что «мешают», перенаправляя капитал в нужное русло. Так, в США норма рентабельности в машиностроении благодаря налоговому режиму оказывается выше, чем в добывающей промышленности.
Кстати, одна из ключевых мер в промышленной и инновационной политике развитых стран — снижение и даже обнуление налога на прибыль для поощряемых отраслей. Тот факт, что этот подход будет реализован хотя бы в масштабах Сколково, может стать поучительным экспериментом по преодолению тяготения колониально-сырьевой модели.
По праву завоевания
Однако гравитация сырьевой модели — не единственное, что мешает инновационно активному производству пойти на взлет. Серьезным препятствием к тому, чтобы высокотехнологичный бизнес средних компаний становился крупным, является сам крупный бизнес. На это обратил внимание один из американских венчурных инвесторов на недавней встрече с российским президентом, предложив ему «создать зонтик для малых и средних компаний».
Сопротивление среды при движении вверх вполне нормально. Но
в нашей стране граница между средним и крупным бизнесом является особенно неприступной. По сути, она носит межсословный характер, как граница между буржуа из «третьего сословия» и крупными феодальными землевладельцами эпохи абсолютизма.
Эта специфика связана с генезисом крупной собственности в России. Из 20 крупнейших компаний страны практически все, за исключением пары телекоммуникационных компаний, основаны на присвоении советского наследства. Присвоении в государственной или частной форме — разница не столь существенна в рамках действующих правил игры, согласно которым частные собственники не без оснований считаются назначенными, а назначенные менеджеры свободны действовать, как частные собственники.
При всех внутренних конфликтах они составляют единый правящий слой, основывающий свое исключительное положение на завоеваниях приватизации, осуществленных в девяностые годы и закрепленных в нулевые.
Слой, господствующий по праву завоевания, является феодальным — и это еще один штрих к то и дело всплывающей метафоре феодальной России.
Разумеется, «феодализм» лишь аналогия, но она отражает некоторые черты нашего положения. Здесь есть конфликтный нерв. Так, протесты последнего времени — от флешмобов против мигалок до волнений в Междуреченске — показывают,
насколько болезненно воспринимается самыми разными слоями общества переход социально-экономического неравенства в кастовое.
Этот переход, как мы знаем, осуществляется по дорожной карте Сергея Полонского, указавшего путь тем, у кого нет миллиарда. Сумма, конечно, условна, но стеклянный потолок, отделяющий «верхи» от социальной «середины», вполне ощутим.
Мы часто жалуемся на отсутствие в обществе стимулов к модернизации. Так вот, мощный стимул заключен в том, чтобы этот потолок пробить и хотя бы отчасти «дефеодализировать» элиту.
Вообще, социальная энергия есть, прежде всего, энергия противоречий. И ровно та самая энергия протеста, явного и скрытого, против феодальных порядков, застрявших социальных лифтов и тому подобного, с которой власть не знает что делать, в действительности вполне идентична энергии модернизации, которую власть мучительно ищет.
Поэтому, сказав «А», давайте попробуем сказать «Б».
В той мере, в которой метафора феодальной России верна, модернизация будет сродни буржуазной революции.
Плеханов и Фрейд
Исторически модернизация ей и в самом деле всегда сродни. Но в данном случае это сближение можно понимать двояко. Либо утверждая, что
без полного упразднения внеэкономических «привилегий» (т. е. без опережающих политических трансформаций) какие-либо трансформации в структуре экономики обсуждать бессмысленно.
Либо полагая, что сама диверсификация экономики, т. е. появление на российском деловом олимпе критической массы крупных игроков нового типа (прежде всего инновационно активных производственных компаний), — это революционный сдвиг, который будет иметь непосредственное политическое значение.
Обе версии не лишены смысла, но последняя больше соответствует духу времени: в стилистике медведевской выжидательной власти феодализм должен быть не обезглавлен, а вытеснен на периферию развития.
Примерно такой обходной маневр предлагает кремлевский модернизационный штаб, когда убеждает политически озабоченных предпринимателей начать с производительных сил и через них перевернуть производственные отношения вместе с политической надстройкой. И даже предлагает точку опоры в виде 380 гектаров специальной юрисдикции.
В этой логике есть не только что-то плехановское (Плеханов, напомню, активно предостерегал от политической революции на недоразвитом экономико-технологическом базисе), но и что-то фрейдистское. А именно — предложение сублимировать политическую энергию в экономической сфере.
Сублимация — бесспорно, великая движущая сила прогресса, о которой мы должны помнить две вещи. Чтобы сублимировать энергию, она, во-первых, должна быть подавлена. Т. е. лишена возможности непосредственной реализации (в данном случае политической). С этим у нас все в порядке.
Но, во-вторых, она должна быть. Прогресс не сдвинется с места, если вам нечего отправить в его топку, кроме ваших страхов и «чемоданного настроения».
Поэтому в завершение хочется вспомнить товарищеский совет Суркова русской буржуазии: «не трусить и бороться за собственные интересы».
Автор — президент Института национальной стратегии.