— Новый роман завершает вашу так называемую семейную трилогию: «Замыслил я побег», «Возвращение блудного мужа» — и теперь «Грибной царь»?
— Наверное, надо начать с предыстории. Когда я написал «Замыслил я побег», я был убежден, что тему мужской судьбы на сломе эпох я для себя закрыл. Я сам этот слом пережил очень тяжело, в том числе и в чисто материальном смысле: как и многие писатели, я обнаружил, что книги перестали кормить. Отсюда и попытка разобраться — что же произошло с людьми, с семьей во время этой малокровной революции. Ну написал и написал. Потом я начинаю писать «Возвращение блудного мужа» и с удивлением обнаруживаю, что я опять вылезаю на ту же самую тему, что повесть примыкает к «Замыслил я побег». Я их связал какими-то второстепенными героями и решил: вот уже точно все. У меня уже был начат роман «Грибной царь», который был абсолютно о другом.
— А о чем он замысливался изначально?
— Для начала он не должен был быть романом. Предполагался рассказ или в крайнем случае небольшая повесть о двух друзьях, которые вместе служили офицерами, потом вместе пошли в бизнес, и как все закончилось кошмаром, как бизнес поломал и дружбу, и всю их жизнь. Начал писать, роман писался очень долго, у меня было 12 редакций, а потом я увидел, что опять вылезаю на ту же самую тему. И понял, почему. Роман «Замыслил я побег» — о человеке, которого это время раздавило, он ему проиграл полностью. Но ведь были же и совершенно другие судьбы. «Грибной царь» — история человека, который сумел это время победить, смог реализоваться. А дальше возникает вопрос — какой ценой. Тот роман был — что произошло с человеком, которого переехало время, а этот роман — чем же расплачивается советский человек, которому удалось стать постсоветским.
— Судя по роману, цена была страшной. Вы действительно считаете, что стать успешным в то время можно было, лишь не оставив в себе ничего человеческого?
— Сказать, что только так, нельзя. Бывали разные ситуации, есть разный бизнес. Но, как правило, и в этом была особенность изменения общества (и я подозреваю, что это было сделано сознательно), каждый предприниматель был поставлен в такое положение, что он, не нанеся ущерб ближним, государству, не мог достичь благополучия. Все оказались повязаны какой-то огромной общей неправотой.
— Вы тоже состоялись в новом времени: член президентского совета по культуре, главный редактор крупного издания, квартира, дача в Переделкинe. Вы исключение, или вам тоже пришлось чем-то платить?
— Я успеха добился еще тогда, когда за него не надо было столько платить, и на этом успехе выжил. И за себя в те годы мне не стыдно, я был одним из немногих писателей, которые в 90-е годы не скрывали своего несогласия с курсом. Я знал, что у меня не будет ни премий, ни советов, ни комитетов, но шел на это сознательно, и так продолжалось десять лет. Я ведь оказался одним из первых «антиельцинистов», когда еще в 1989 году, в «Апофигее» обозвал его «сенокосилкой, которая пойдет вперед, срезая любую голову на своем пути». А когда стало понятно, что дальше разрушать некуда, надо хоть что-то восстанавливать, моя консервативная позиция оказалась востребована. Сказать, что я поступался принципами, не могу, из-за моей статьи «Оппозиция умерла — да здравствует оппозиция!» про расстрел Белого дома даже «Комсомолку» закрывали!
Кроме того, я ведь ничего не просил — мне все предлагали. Как получилось с той же «Литературной газетой»? Я при советской власти был достаточно успешен, был кандидатом в члены ЦК комсомола, поэтому элиту, которая подрастала, я хорошо знал, и она меня хорошо знала. Ну о ком мои первые повести — «ЧП районного масштаба», «Апофигей» и прочие? Oб этой самой элите! Но там были разные люди — и беспринципные карьеристы, и серьезные государственники, люди, действительно озабоченные судьбой страны. Те, которых в этот аппарат повела естественная пассионарность. А куда еще было идти пассионарию? Или в андеpграунд, но меня всегда тошнило от андеpграунда, или в аппарат. Этих людей в первые годы ельцинизма, естественно, задвинули на самую периферию, а где-то с середины 90-х началось их возвращение во власть. Случилось так, что люди, которых я знал еще по комсомолу, стали серьезными бизнесменами. Они видели, что в либеральной своей версии «Литературная газета» скоро вообще исчезнет, ее некому будет читать, кроме двухсот сумасшедших либералов в черте Москвы, и пригласили меня возглавить газету.
— У вас есть читатель, ваши новые книги выходят хорошими тиражами, переиздаются, экранизируются. Зачем вам все эти должности? Сейчас писателю вашего уровня популярности вполне можно жить литературой…
— Объясню. На мой взгляд, работа писателя не только не может, но и не должна исчерпываться только литературной деятельностью. Как только писатель говорит: «Я писатель, и вся эта суета меня не интересует», через три года его читать невозможно. Достаточно посмотреть, во что превратились такие хорошие писатели, как Маканин, Битов, чтобы понять этот процесс. Как только ты начинаешь интересоваться исключительно своей литературой, происходит прекращение обмена энергией с социумом, и начинаешь писать полную лабуду.
Ну и второе. Для меня газета — это все-таки миссия. Меня бесила ситуация, что у нас нет ни одного нормального культурологического издания. Почему они выражают только одну точку зрения? Почему в «Литературке» десять лет просто не упоминалось имя Распутина? Ну нельзя делать вид, что его нет в литературе, если он есть. Раньше, между прочим, этот баланс сохранялся куда лучше. Сейчас во всех делегациях на Франкфуртскую или Парижскую книжную ярмарку — писатели только одного направления. А я помню, как еще при советской власти составляется делегация, вдруг, вылупив глаза, бежит какой-нибудь ответственный секретарь и кричит: «Mы забыли включить Вознесенского! Это же будет скандал, нас обвинят в том, что мы притесняем леваков». Кстати, когда я был секретарем по работе с молодыми писателями, я помогал как раз левакам. В «Юности» у нас был «Испытательный стенд», откуда вышли все наши постмодернисты, концептуалисты. Но когда они пришли к власти, они закрыли все остальные направления. Этим, кстати, всегда отличается консервативный писатель, который всех может понять, от радикала, который понимает только себя и никого не допускает.
— Изменения от СССР к современной России, описанные в романе, проехались по всем, кто жил в одной шестой части света. Однако в литературе этого периода практически нет. Почему?
— Во-первых, это самое сложное. Живописать перелом — это, может быть, сверхзадача, за которую не каждый рискует браться. Вот смотрите, сколько всего написано про революцию, но остались только такие романы, как «Доктор Живаго», «Хождение по мукам», «Тихий Дон», где авторы через человеческую душу прослеживают неоднозначность этого разлома времени. Во-вторых, к сожалению, тот либеральный миф, который и помог сменить строй, был абсолютно манихейским, абсолютно нетерпимым к Советскому Союзу. Если ты советский — то ты негодяй, если антисоветский — то святой. А это неправда, если честно живописать то время, то окажется, что до абсурда доводили советскую модель как раз те люди, которые потом стали демократами. Еще живы многие участники, еще политические интересы уходят туда, и это просто опасно. И молодой писатель думает: на хрен мне это надо, я лучше напишу постмодернистcкий роман, где ничего не понятно, получу за него «Букера», и все будет в порядке.
Я себе это могу позволить. И я отлично помню, как был замолчан мой роман «Козленок в молоке» и правыми и левыми. Почему? Потому что там, пусть и в сатирической форме, показана реальность — как это все происходило. И не надо нам рассказывать, что был какой-то честный андеpграунд и мерзавцы в парткомах — мерзавцев в андеpграунде было куда больше, чем в парткомах, уверяю вас. Время, когда общество, элита будут заинтересованы в честном анализе перехода от советского к постсоветскому, еще не пришло. Мы, немногие, кто этим делом занимается, занимаемся этим на свой страх и риск. За это премий не дадут.
— Что дальше нам ждать от писателя Полякова?
— Хочу новую пьесу написать — как-то вдохновил успех «Хомо эректуса», после которого у Театра сатиры вновь появились спекулянты билетами.
— А большие вещи?
— Да дайте же подзарядиться! Я же сейчас как севший аккумулятор — все отдал.